Быть может, такое и впрямь случалось, хотя сами виновные этого не сознавали: обаяние Марселя, его чувствительность и остроумие дразнили его друзей, они немножечко ревновали и, не имея ни злого, ни сколь-нибудь определенного умысла, были не прочь смутить этот «Суд Любви». Так они именовали, будучи в поэтическом настроении, «кружок болтунов». Закончив партию, игроки шли передохнуть «под сенью девушек в цвету» и насладиться болтовней Марселя. Много лет спустя по поводу одной готовившейся книги эти воспоминания вновь вернутся к нему, и он напишет Жанне Пуке (тогда уже вышедшей замуж за Гастона де Кайаве): «Вы увидите тут как бы сплавленным кое-что из того волнения, которое я испытывал тогда, задаваясь вопросом, придете ли вы на теннис. Но чего ради напоминать о вещах, по поводу которых вы приняли нелепое и злое решение сделать вид, будто никогда их не замечали?..»

В действительности девушка, уже почти невеста, не слишком всерьез принимала ухаживания, которые никак не проявлялись. Хотя однажды, после репетиции одного представления, в котором Жанна Пуке играла роль Клеопатры, а Марсель с замечательной неуклюжестью роль суфлера, он послал ей стихи, которые сам же счел отвратительными:

«О благородной девице, представлявшей нынче ночью Клеопатру-царицу, ради величайшего смущения и грядущей погибели некоего юноши, который при сем присутствовал.

И еще о двойственной метафизической сути сказанной девицы.

Сравнится ль с вами красотой царица Нила?
Нет, не затмить ей дивный образ ваш!
Она свою красу как истукан хранила —
Бессмертной прелести бездушный страж.
Так небо, серою гармонией полно,
Нам равнодушно слезы посылает.
Сомнение и грусть несет оно,
Само же их не замечает!
С престола свергли вы надменную царицу,
Хоть бросить вызов ей не каждому дано:
В пучине ваших глаз глубокий ум таится,
Вы и художник, вы и полотно.
Волос ее благоуханье было меда слаще,
Струение кудрей будило страсть,
Был в позах томных нежный стан изящен
И речь подобно пению лилась…
Но свергли с трона вы царицу Кидна.[45]
Вы и цветок, вы и душа, мне это очевидно.
Царицыно ж в венце из лотосов чело
Мысль ни единая не осенила,
Подпортив прелесть женскую ее».

Это осторожное и неясное признание осталось в области вымысла.

Более серьезным был вопрос о карьере. Профессор Пруст и его жена были слишком любящими родителями, чтобы долго принуждать своего сына. У них опустились руки, когда Марсель провалился, сдав половину своих экзаменов по праву.

Марсель Пруст Роберу де Бийи:

«Я в совершеннейшем затруднении, потому что Папа хочет, чтобы я определился со своей карьерой. Счетная палата искушает меня все больше и больше. Я рассуждаю следующим образом: если я не хочу делать карьеру за границей, то в Париже, в Министерстве иностранных дел, мне будет так же тоскливо, как и в Счетной палате. Быть может к Счетной палате — для меня — будет сложнее подготовиться, но разве оно не вполне того стоит, хотя бы из-за стажировки, которая поглотит все то внимание, на которое я способен? А в оставшееся время я буду прогуливаться. Ах, мой Друг! Более, чем когда-либо, мне был бы сейчас ценен ваш совет, и я так страдаю из-за вашего отсутствия… Что же мне остается, раз я решительно не буду ни стряпчим, ни врачом, ни священником, ни..?»

Наконец, родители позволили ему слушать без определенной цели лекции в Сорбонне, как он сам того желал. Именно там его учителем стал Анри Бергсон, который породнился с ним, женившись в 1891 году на мадемуазель Небюрже. Как и Дарлю, он верил в необходимость союза поэзии и философии. «Я рад, — писал Пруст одному другу,[46] — что вы читали Бергсона и полюбили его… Это как если бы мы вместе побывали на одной высоте… Кажется, я говорил вам, как я уважаю его, и как он всегда был добр ко мне…» Тем не менее, в области идей оба понимали друг друга довольно плохо, и Бергсон в конце своей жизни сказал Флорису Делатру, что если произведение искусства не восторгает и не ободряет душу, то оно не является по-настоящему крупным, а «Поиски утраченного времени», по его мысли, как раз этого и не делают. Мы увидим, что можно придерживаться совершенно иного мнения.

Внешне четыре-пять лет, последовавшие за военной службой, еще были для Марселя потерянными годами; хотя на самом деле он собирал свой мед и наполнял им соты впечатлений и персонажей. Вокруг него политическая и литературная жизнь порождала партии и течения; натурализм и символизм спорили между собой за новое поколение; но теориями Марсель Пруст ничуть не интересовался. Как в Илье он делал себе запас образов природы, так и в Париже старался быть ближе к произведениям искусства и анализировать их. Одних друзей он просил приобщить его к живописи, и это выливалось в долгие прогулки по Лувру, других к музыке. Все упрекали его за то, что он проявлял слишком живое любопытство к Сен-Жерменскому предместью.[47] Отчасти, — говорит Грег, — это происходило потому что Предместье казалось ему неким недостижимым королевством. Почему позже он находил столько удовольствия, изображая блестящую светскую карьеру Свана? Да потому что она походила на его собственную, а еще потому что в обоих случаях обаяние вкуса и ума победило враждебные предрассудки. Правда, он написал однажды Полю Суде, что ему пришлось сделать над собой усилие — ему, всю жизнь вращавшемуся в свете, — чтобы поставить себя на место Рассказчика, который не знаком с герцогинями, но хотел бы познакомиться; но это один из редких случаев, когда он, сознательно или нет, проявил неточность. Его завоевание светского общества началось рано, это верно, однако все же это было завоеванием и требовало боевых действий.

Вначале было несколько хозяек салонов его детства: госпожа Строс, госпожа Анри Беньер, ее родственница госпожа Артюр Беньер (по прозванию «Не устоявшая Башня»), госпожа Арман де Кайаве, а также Мадлена Лемер, акварелистка, «сотворившая роз не меньше, чем сам Господь Бог», в салоне которой Пруст познакомился с принцессой Матильдой и впервые заметил графиню Грефюль и госпожу де Шевинье, которые позже послужили ему моделями. Именно там он близко сошелся с музыкантом Рейнальдо Аном, «обладавшим избытком всех достоинств и гением всяческих чар». На три года моложе Марселя, родившийся в Венесуэле, но совершенный француз по культуре, Рейнальдо проявил рано созревший талант, превосходный вкус и на диво универсальный ум. Садился ли он за рояль, чтобы играть и петь, говорил ли о книгах и людях, в его импровизациях было что-то неподражаемое — нежное и окрыленное. «Мне нравится, как вы поете, — сказала ему однажды Полина Виардо, — да, это просто, это хорошо…» Друзьям нравилось также, как он рассказывает.

По своей глубокой и требовательной культуре, по общему для обоих отвращению к напыщенности, по болезненной серьезности их напускного легкомыслия Марсель Пруст и Рейнальдо Ан были созданы, чтобы сойтись. И именно Рейнальдо помог Марселю в понимании музыки и собрал для него разрозненные элементы «короткой фразы» Вентёя. Пылкие друзья вместе читали великие книги: Марка Аврелия, «Загробные записки» и восторгались исходившим от них благородством. Марсель ценил у Рейнальдо врожденное понимание литературной красоты; Рейнальдо хвалил Марселя за способность уловить, что в «Приглашении к путешествию» Дюпарка музыка, подчеркивающая «Дитя мое, сестра моя», кажется неким плеоназмом. Оба одинаково любили природу и обладали одним и тем же меланхолическим пессимизмом. «Покориться грусти, которая неизбежно становится хлебом насущным любого мыслящего существа, — писал Рейнальдо в своих записных книжках, — и смотреть выше, чтобы не терять терпения, как говорит госпожа де Севинье». Философия Марселя Пруста была близка к этому. Дружба, которая строилась на превосходной общности вкусов, надолго сделает их неразлучными.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: