В сочетании с человеческим обаянием эти качества привлекали к нему и удерживали верных. Дружить с ним было не легко, потому что «он постоянно был исполнен недоверчивости и уже охватившего его некоторого презрения к роду людскому, которое работе и относительному одиночеству предстояло вскоре увеличить в большой пропорции; это мешало ему порой делать различие между способными на мелочность, и теми, кто на нее не способен…» Но когда он проникался доверием, то мог растрогать почти ребяческими проказами и явным благородством своей глубокой натуры. Теми из близких друзей, кого Люсьен Доде чаще всего встречал на бульваре Мальзерб, были: Рейнальдо Ан, Робер де Бийи, художник Фредерик Мадразо («Коко Мадразо») и Робер де Флер. Оба брата, Марсель и Робер Прусты, оставались превосходными товарищами. Несмотря на разницу в характерах и вопреки тому, что в случавшихся домашних спорах Робер был скорее на стороне отца, а Марселя поддерживала мать, «нежность, которую они питали друг к другу, заставляла понять всю силу выражения братская любовь».
В 1895 году, чтобы удовлетворить, наконец, профессора Пруста, который так давно желал увидеть, что сын его выбрал себе профессию, Марсель согласился участвовать в конкурсе на место «сотрудника без обеспечения» в Библиотеке Мазарини. Он оказался самым беспечным из этих необеспеченных и брал отпуск за отпуском. Однако Люсьен Доде порой заходил за ним в Институт, чтобы вместе отправиться в Луврский музей или на утренник классики в «Комеди Франсез». Марсель держал в руке пульверизатор с каким-то антисептиком и разглагольствовал перед полотнами, разъясняя Люсьену Доде прелесть красок Фра Анджелико, которые называл «такими сливочными, что хоть ешь», или разницу между двумя «Философами» Рембрандта. «Он был выдающийся искусствовед. Никто тогда об этом и не догадывался. Все, что он обнаруживал в каком-нибудь полотне, одновременно в плане живописном и интеллектуальном, было удивительно и заразительно; то было не личное и пристрастное впечатление, а незабываемая правда картины…»
«…A потом он вдруг останавливался перед красноносым господином в красном платье, улыбавшимся ребенку, и восклицал: «Да это же вылитый господин де Ло! Сходство просто невероятное! Как было бы мило, если бы это оказался он! Ах, малыш мой, — продолжал он, слегка наморщивая нос по свойственной ему привычке и с тем бодрым настроением молодого животного, которое выказывал иногда, будто у него еще оставался нерастраченный запас бега и игр на свежем воздухе, — до чего занятно разглядывать живопись!»[72]
Кроме света, который продолжал усердно посещать, он видел еще и то, что Дюма-сын называл тогда полусветом — у Лоры Эйман, «красивой, ласковой и строгой подруги», которую наблюдал с дотошностью коллекционера человеческих типов и заваливал цветами — как растительными, так и эпистолярными.
Пруст Лоре Эйман:
«Дорогой Друг, вот дорогие услады — пятнадцать хризантем… Надеюсь, что стебли будут необычайной длины, как я наказывал. И пусть эти цветы, гордые и печальные, как вы, гордые, потому что красивы, печальные, потому что все так глупо, вам понравятся…»
Лора Эйман кичилась знанием французского и английского и навязывала друзьям свой малосведущий пуризм. Однажды она упрекнула Пруста за то, что он написал: как если бы.
«Анатоль Франс, — ответил Пруст, — рядом с которым я нахожусь в настоящий момент, уверяет меня и позволяет передать вам, что этот оборот речи безупречен и ничуть не вульгарен. Незачем и говорить, что я великодушно жертвую его вам, и что я предпочел бы ошибаться вместе с вами, чем оказаться правым вместе со всей Академией. И Франс тоже предпочел бы… Повергаюсь к вашим стопам, дабы снискать прощение, и целую вас нежно и рассеянно…»
Очень рассеянно, это уж наверняка. Но в 1896 году он сообщил ей «очень мило» о смерти «бедного старого Луи Вейля», у которого и познакомился с Дамой в Розовом.
Пруст Лоре Эйман:
«Поскольку я знаю, что вы очень его любили, то не захотел, чтобы вы узнали об этом из газет… Думаю, что вам, быть может, взгрустнется немного — ведь правда? — так не любезнее ли сказать вам об этом таким образом?..» И на следующий день: «Только что получил вашу записочку. Спасибо вам за ваши слова о моем Дяде. В его религии нет службы. Мы соберемся сегодня, в половине четвертого, у него на квартире, бульвар Осман, 102, и отправимся оттуда на Пер-Лашез (но боюсь, что для вас это было бы утомительно, и немногие женщины туда пойдут). Но что за безумная мысль, будто вы можете шокировать кого бы то ни было! Ваше присутствие способно только растрогать…»
Лора Эйман не пришла, но отправила на кладбище «велосипедиста» с венком, который оказался единственным — погребение было без цветов:
«Но когда сказали Маме, она захотела, чтобы Дядю похоронили с этим единственным венком… что и было сделано. О вас можно сказать, как о той женщине семнадцатого века, что «доброта и великодушие были отнюдь не малейшими чертами ее утонченности…»
Непоправимым горем того времени стала для него смерть бабушки. Пруст и его мать были единодушны в своем восхищении этой возвышенной женщиной, которая была больше Севинье, чем даже сама Севинье.
Госпожа Адриен Пруст Марселю:
«Порой я тоже встречаю у госпожи де Севинье мысли, слова, которые доставляют мне удовольствие. Она говорит (порицая одну свою подругу за отношение к сыну): «Я знаю другую мать, которая ничуть с собой не считалась и всю себя отдала своим детям». Не правда ли, это вполне приложимо к твоей Бабушке? Только сама она этого не сказала бы…»
Смерть матери произвела в госпоже Адриен Пруст внезапную и разительную перемену. «Мало сказать, что она потеряла всю свою жизнерадостность; истаявшая, застывшая, словно какое-то молящее изваяние, она, казалось, боялась оскорбить слишком громким голосом не покидавшую ее скорбную тень…» Внезапно она стала похожа на умершую мать, то ли потому что ее великая скорбь ускорила метаморфозу и появление существа, которое она уже носила в себе, то ли скорбь подействовала на нее как внушение, и выявила в ней черты сходства, существовавшие в потенции. Когда ее мать умерла, ей словно стало совестно быть иной, нежели та, кем она так восхищалась. Она ездила в Кабур читать на пляже, где сиживала ее мать, «Письма» госпожи де Севинье, тот самый томик, который ее мать всегда брала с собой. Окутанная крепом, «вся черная, она робко и благоговейно ступала по песку, которого до нее касались ноги любимого существа, будто отправляясь на поиски умершей, которую должны были вернуть волны…» Но, хотя ее траур был суров, она не требовала того же от своих домочадцев. Она лишь просила их следовать своим истинным чувствам.
Госпожа Адриен Пруст Марселю:
«Почему было не написать мне просто: «потому что ты все время плачете, и меня это сильно огорчает»? Я была бы уже не так печальна, дорогой мой малыш, потому что ты бы написал мне в тот момент. Твое письмо принесло бы отблеск того, что ты чувствуешь, и уже этим доставило бы утешение. И, главное, меня никогда не печалит мысль, что ты думаешь о своей Бабушке, напротив, мне это необычайно приятно. И еще мне приятно следовать за тобой в наших письмах — как я следую за тобой здесь — и где ты раскрываешь себя всего целиком. Значит, мой милый, не бери за систему не писать мне, чтобы не огорчить, потому что все происходит наоборот. И еще, родной мой, думай о ней, — лелей ее вместе со мной, — но не позволяй себе плакать целыми днями, тебя это нервирует, и ей бы это не понравилось. Напротив, чем больше ты думаешь о ней, тем больше ты должен быть таким, каким бы она тебя любила, и поступать так, как ей бы хотелось…»[73]