Было бы неверным и маловероятным утверждать, что его родители одобряли подобный образ жизни и безоговорочно соглашались с требованиями этого избалованного ребенка. Госпожа Адриен Пруст часто разрывалась между мужем и сыном. Во время даже самых удачных ужинов гости порой совершали бестактности.

Марсель Пруст своей матери:

«…Этот праздник и вправду был очарователен, как ты говоришь, благодаря твоей милой предусмотрительности и организаторскому таланту. Но после ужина я изрядно всплакнул, быть может, не столько из-за неприятности, которую причинила мне нелепая выходка Бибеско — и такой несправедливой папиной отповеди, — сколько из-за того, что никому нельзя довериться, и что даже у лучших, по видимости, друзей имеются столь фантастические недостатки, что в конечном счете они стоят не больше других. Я сто тысяч раз говорил Бибеско, как неверное истолкование моего отношения к жизни, которое вы себе усвоили, отравляет мне существование, и как в том, что я смирился с невозможностью доказать вам его ошибочность, вы мне даете гораздо больший повод для законного беспокойства, нежели я вам — для беспокойства напрасного. Ради лишней предосторожности я ему напомнил перед ужином: «Никаких шуток насчет чаевых, с одной стороны; с другой, никаких вздорных вопросов Папе: «Сударь, а не считаете ли вы, что если бы Марсель одевался не так тепло?..» и т. д. Каким бы ни было для меня удовольствие видеть друзей у себя дома и чувствовать, что они так мило и блестяще приняты, я предпочитаю никогда их тут не видеть, если встречи в самом близком кругу, которые должны быть самыми сердечными, вырождаются таким образом в стычки, оставляющие затем в душе у Папы глубокие следы, и укрепляют его предрассудки, против которых бессильна вся очевидность мира…»[81]

Иногда конфликт возникал между Марселем и его родителями, по поводу приглашенных:

Марсель Пруст своей матери:

«…Что касается самого ужина, который ты с такой деликатностью называешь «ужином кокоток», то его дата пока еще не определена, но вероятнее всего 30 марта, или, быть может, 25, потому что иначе я не могу, и, что для меня еще важнее — чтобы он состоялся до Пасхи; это мне не повредит, учитывая разорение, в которое он меня ввергнет. Ибо мне неизбежно придется устраивать его в ресторане, ты ведь отказываешься устраивать его здесь… Кальмет, если брать только его, или Эрвьё, для меня так же полезны, как Лион-Кан для Папы, или для Робера его начальство. И беспорядок, на который ты жалуешься, не мешает тебе устраивать такие ужины, какие они пожелают. И в каком бы я ни был состоянии, как бы плохо себя в тот день ни чувствовал, это не мешает мне явиться туда. Так что ты с трудом заставишь меня поверить (если только речь не идет об отместке), что возможное для них становится невозможным, когда речь идет обо мне…»[82]

Видимо, даже в его отношениях с матерью бывали «эти короткие, но неизбежные моменты, когда ненавидишь того, кого любишь». Она раздражала его своими упреками по поводу светской жизни, своими настойчивыми уговорами взяться за работу, и особенно тем, что в свете сносить труднее всего: своей любовью. Материнская или супружеская любовь так ревнива, что легче уживается с болезнью любимого существа, чем с его свободой. Часто Марсель чувствовал себя пленником.

Марсель Пруст госпоже Адриен Пруст:

«…Правда в том, что как только я хорошо себя чувствую, жизнь, которая дает мне это хорошее самочувствие, выводит тебя из себя, и ты все разрушаешь вплоть до того, что я снова чувствую себя плохо. Это не в первый раз. В прошлый вечер я простудился; если дело дойдет до астмы, что не замедлит случиться при нынешнем состоянии вещей, я не сомневаюсь, что ты снова станешь милой со мной, едва я окажусь в том же состоянии, что и в прошлом году в такую же пору. Но грустно, что нельзя иметь одновременно любовь и здоровье…»

«…C этим материнским «предвидением наоборот» ты не могла более некстати сорвать своим письмом тройное преобразование, которое должно было осуществиться на следующий день после моего ужина в городе (в прошлый четверг, Пьербур)…»[83]

«…Я сказал тебе около 1 декабря, когда ты жаловалась на мою интеллектуальную бездеятельность, что ты и впрямь невозможна; потому что, видя мое настоящее воскресение, вместо того, чтобы восхищаться и любить то, что сделало его возможным, тебе сразу же понадобилось усадить меня за работу…»[84]

«…Я всегда делаю то, что может доставить тебе удовольствие. Не могу сказать то же самое о тебе. Представляю себя на твоем месте, как отказываю тебе не в одном, а в сотне ужинов! Но я на тебя не сержусь, и только прошу не писать мне больше писем, требующих ответа, потому что я разбит…»[85]

Затем возвращалась астма, а вместе с ней и нежность:

«…Мой выход обошелся без удушья, однако я по глупости решил возвращаться пешком и вернулся домой совершенно заледеневшим. Но я подумал о тебе с такой нежностью, что, если бы не побоялся разбудить, заглянул бы к тебе в спальню. Неужели возврат астмы и сенной лихорадки, моей истинной физической природы — это цена полноты моей истинной природы духовной? Не знаю. Но я давно не думал о тебе с таким напором чувств. В настоящий момент я так устал, что еле пишу, и боюсь плохо высказать то, что хочу: огорчения делают эгоистом, а также мешают быть нежным. Но главное, за несколько лет многие разочарования, вызванные твоими словами, хоть и редкими, но составившими для меня целую эпоху своей презрительной иронией и суровостью (каким бы парадоксальным это ни казалось), немало отвратили меня от взращивания непонятой нежности…»[86]

Дело Дрейфуса

Таким был Марсель Пруст около 1898 года. Пуповина еще не была перерезана, и он, чтобы жить, по-прежнему нуждался в пище для чувств, которую ему ежедневно доставляла материнская нежность. Но хотя его жизнь в семье была инфантильной, он вел себя совершенно по-мужски в тех случаях, которые требовали мужества. «От своей бабушки, — говорит Рассказчик, совпадающий тут с автором, — я унаследовал такое отсутствие самолюбия, что мог легко поступиться собственным достоинством… В конце концов из жизненного опыта я узнал, что нехорошо улыбаться, когда кто-то насмехается надо мной и не сердиться на него… Гнев и злоба приходили ко мне совсем по-другому, приступами ярости…» Но, слыша от своих самых уважаемых друзей, что они не страдают от того, чего у них нет, он в конце концов проявил в словах и поступках свою вторую натуру — гордую. В ресторане он петушился из-за жеста, взгляда, и дело порой доходило до дуэли.

«Я помню наше молчание за столом однажды вечером «У Ларю», когда он спокойно, положив на скатерть свою такую белую руку и не шелохнувшись, с хорошо рассчитанными и составленными дерзостями принимал кого-то, кто подошел обменяться с ним рукопожатием, и кого он подозревал в том, что тот дурно о нем отзывался…»[87]

В 1897 году, оскорбленный Жаном Лореном в газете по поводу публикации его «Забав и дней», он отправил к нему двоих друзей, художника Жана Беро и Гюстава Борда, прозванного «Борда-Удар-Шпагой», прекрасного дуэлиста, человека с умом обаятельным и разносторонним, который был также несравненным секундантом. Дрались на пистолетах, безрезультатно, но Беро сохранил очень четкое воспоминание об этом дождливом зимнем утре в Тур-де-Вильбоне и об удали, проявленной Марселем Прустом вопреки своей физической слабости.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: