Исследование сразу же давало ответ на оба вопроса. Ш. не «забывал» данных ему слов; он «пропускал» их при «считывании», и эти пропуски всегда просто объяснялись.
Достаточно было Ш. «поставить» данный образ в такое положение, чтобы его было трудно «разглядеть», например, «поместить» его в плохо освещенное место или сделать так, чтобы образ сливался с фоном и становился трудно различимым, — как при «считывании» расставленных им образов этот образ пропускался, и Ш. «проходил» мимо этого образа, «не заметив» его.
Пропуски, которые мы нередко замечали у Ш. (особенно в первый период наблюдений, когда техника запоминания была у него еще недостаточно развита) — показывали, что они были не дефектами памяти, а дефектами восприятия, иначе говоря, они объяснялись не хорошо известными в психологии нейродинамическими особенностями сохранения следов (ретро- и проактивным торможением, угасанием следов и т. д.), а столь же хорошо известными особенностями зрительного восприятия (четкостью, контрастом, выделением фигуры из фона, освещенностью и т. д.).
Ключ к его ошибкам лежал, таким образом, в психологии восприятия, а не в психологии памяти.
Иллюстрируем это выдержками из многочисленных протоколов.
Воспроизводя длинный ряд слов, Ш. пропустил слово «карандаш». В другом ряде было пропущено слово «яйцо». В третьем — «знамя», в четвертом — «дирижабль». Наконец, в одном ряду Ш. пропустил непонятное для него слово «путамен».
Вот как он объяснял свои ошибки.
«Я поставил «карандаш» около ограды — вы знаете эту ограду на улице, — и вот карандаш слился с этой оградой, и я прошел мимо него... То же было и со словом «яйцо». Оно было поставлено на фоне белой стены и слилось с ней. Как я мог разглядеть белое яйцо на фоне белой стены?... Вот и «дирижабль», он серый и слился с серой мостовой... И «знамя» — красное знамя, а вы знаете, ведь здание Моссовета красное, я поставил его около стены и прошел мимо него... А вот «путамен» — я не знаю, что это такое... Оно такое темное слово — я не разглядел его.., а фонарь был далеко...
А вот еще иногда я поставлю слово в темное место и снова плохо: «вот слово «ящик» — оно оказалось в нише ворот, а там было темно, и трудно разглядеть его... А иногда — если какой-нибудь шум или посторонний голос — появляются пятна, и все заслоняют.., или вкрадываются слоги, которых не было.., и я могу сказать, что они были ... Вот это мешает запомнить...».
Таким образом, «дефекты памяти» были у Ш. «дефектами восприятия» или «дефектами внимания», а анализ этих дефектов, не снижая оценку мощности его памяти, позволил лишь ближе подойти к характеристике способов запоминания у этого удивительного человека.
Ближайшее рассмотрение позволило получить ответ и на второй вопрос — почему у Ш. не было искажений памяти?
Этот факт легко объясняется наличием синестезических компонентов в «записи» и «считывании» следов запоминаемого материала.
Мы уже говорили, что Ш. не только перешифровывает данные ему слова в наглядные образы. Каждое предъявленное слово оставляет и «избыточную информацию» в виде тех синестезических (зрительных, вкусовых, тактильных) ощущений, которые возникают от звуков сказанного слова или от образов написанных букв. Естественно, что если бы Ш. ошибочно «считал» использованный им образ, — «избыточная информация» от предложенного слова не совпадала бы с признаками воспроизведенного синонима или ассоциативно близкого слова: что-то оставалось бы несогласованным, а Ш. легко мог констатировать допущенную им ошибку.
Я вспоминаю, как однажды мы с Ш. шли обратно из института, в котором мы проводили опыты вместе с Л. А. Орбели. «Вы не забудете, как пройти в институт?» — спросил я Ш., забыв, с кем я имею дело.
«Нет, что вы, — ответил он, — разве можно забыть? Ведь вот этот забор — он такой соленый на вкус и такой шершавый, и у него такой острый и пронзительный звук...».
Естественно, что совмещение большого числа признаков, которые благодаря синестезии давала комплексная избыточная информация от каждого впечатления, служило гарантией точного воспоминания и делало всякое отклонение от наглядного материала очень мало вероятным.
При всех преимуществах непосредственного образного запоминания оно вызвало у Ш. естественные трудности. Эти трудности становились тем более выраженными, чем больше Ш. был принужден заниматься запоминанием большого и непрерывно меняющегося материала, — а это стало возникать все чаще тогда, когда он, оставив свою первоначальную работу, стал профессиональным мнемонистом.
Первую из этих трудностей мы уже описали. Теперь Ш. — профессиональный мнемонист — уже не мог мириться с тем, что отдельные образы могли сливаться с фоном или плохо «считываться» из-за того, что их было трудно разглядеть из-за «недостаточного освещения».
Теперь он не мог мириться и с тем, что посторонние шумы приводили к тому, что «пятна», «брызги» или «клубы пара» заслоняли расставленные им образы и делали их «трудно различимыми».
«Ведь каждый шум мне мешает ... Он превращается в линии и пугает меня... Вот было слово «omnia», а в него впутался шум, и я записываю слово «omnion» ... И вот стоит мне сказать какое-нибудь слово, и сразу появляются перед глазами какие-то линии.., я их щупаю руками... Они как-то изнашиваются от прикосновения руки... появляется дым, туман... И чем больше говорят, тем мне труднее... И вот уже от значения слов ничего не остается...».
Слова, даваемые ему для запоминания, часто оказывались настолько далекими по смыслу, что могли нарушить тот порядок, который он избирал для «расстановки» образов.
«Я только что начал идти от площади Маяковского — и тут мне говорят «Кремль» — и я должен сразу оказаться в Кремле. Ну хорошо, я переброшу веревку прямо в Кремль.., а потом — «стихи», и я снова на площади Пушкина... А если скажут «индеец» — я должен оказаться в Америке... Ну, я переброшу веревку через океан... Но это так утомительно путешествовать...».
Еще более осложняло дело то, что часто присутствующие начинали давать ему длинные, нарочно запутанные или бессмысленные слова. Это естественно толкает на то, чтобы запоминать «по линиям» — по зрительным образам тех изгибов, оттенков, брызг, в которые превращаются звуки голоса, — а это так трудно...».
Наглядно-образная память Ш. оказывается недостаточно экономной, и Ш. должен сделать шаг для того, чтобы приспособить ее к новым условиям.
Начинается второй этап — этап работы над упрощением форм запоминания, этап разработки новых способов, которые дали бы возможность обогатить запоминание, сделать его независимым от случайностей, дать гарантии быстрого и точного воспроизведения любого материала и в любых условиях.
Первое, над чем Ш. должен был начать работать — это освобождение образов от тех случайных влияний, которые могли затруднить их «считывание».
Эта задача оказалась очень простой.
«Я знаю, что мне нужно остерегаться, чтобы не пропустить предмет, — и я делаю его большим. Вот я говорил вам — слово «яйцо». Его легко было не заметить.., и я делаю его большим... и прислоняю к стене дома, и лучше освещаю его фонарем... И теперь я уже не ставлю вещей в темном проходе... Пусть там будет свет, и мне легче их увидеть».
Увеличение размеров образов, их выгодное освещение, правильная расстановка, — все это было первым шагом той «эйдотехники», которой характеризовался второй этап развития памяти Ш. Другим приемом было сокращение и символизация образов, к которой Ш. не прибегал в раннем периоде формирования его памяти, и который стал одним из основных приемов в период его работы профессионального мнемониста.
«Раньше, чтобы запомнить, я должен был представить себе всю сцену. Теперь мне достаточно взять какую-нибудь условную деталь. Если мне дали слово «всадник», мне достаточно поставить ногу со шпорой. Если бы раньше вы мне сказали слово «ресторан», я видел бы вход в ресторан, людей, которые сидят, румынский оркестр, он настраивает инструменты, и многое еще ... Теперь, когда вы скажете «ресторан», я вижу только нечто вроде магазина, вход в дом, что-то белеет, — я запоминаю «ресторан». Поэтому теперь и образы становятся другими. Раньше образы появлялись более четко и реально... Теперешние образы не появляются так четко и ясно, как в прежние годы... Я стараюсь выделить то, что нужно».