Еще через час сеанс уже близился к концу. Две партии гроссмейстер проиграл: в одной допустил грубую ошибку, в другой его противник энергично провел матовую атаку. Три партии кончились ничьей. Оставалось всего четыре-пять партий, все они должны были кончиться победой гроссмейстера. В большинстве из них черные короли тщетно убегали от нападающих белых фигур, в одной был легко выигрышный пешечный эндшпиль.
Когда Светлов подошел к доске, на которой игрался этот эндшпиль, темно-коричневая рука схватила вдруг черного короля и со стуком поставила на последний ряд. Затем неловкие, с трудом сгибающиеся пальцы выхватили одну из стоявших рядом черных, уже сбитых с доски пешек и вновь поставили ее на второй ряд на первоначальное место. Гроссмейстер понял, что противник воспользовался старинным, давно уже отжившим правом получать новую пешку, лишь только его король достигнет последнего ряда.
Светлов по обыкновению играл сеанс, не поднимая головы и не видя лиц противников, но уже знал, кому принадлежит загорелая рука.
— Чигорин тоже так делал? — спросил он старика.
Тот радостно блеснул глазами: новая пешка вселила в него надежды в совершенно безнадежной для него позиции.
— Еще как! — воскликнул Федор Тимофеевич. — Самый любимый его прием!
Но никакие ухищрения не могли спасти Тимофеевича. Светлов, подойдя еще раза два-три к доске старика, провел нового ферзя и легко преодолел сопротивление противника. Старик с каждым разом становился все мрачнее, затем вдруг резко смешал фигуры, недовольный, отошел в угол и, сев на лавку, закурил толстую самокрутку.
Сеанс окончился. Светлов почувствовал усталость. Это была не умственная усталость, а чисто физическая. Еще бы: больше двух часов на ногах! Около двух километров пришлось пройти ему медленным шагом, крутясь на месте. Гроссмейстера окружили любопытные, они спешили задать вопросы, которые или не успели, или постеснялись задать перед сеансом.
Председатель колхоза подошел к Светлову.
— Прошу отведать колхозной продукции, — показал он на стол в углу зала, накрытый вышитой скатертью. — Чем богаты, тем и рады!
На столе стояла покрывшаяся испариной, только что со льда бутылка водки. На тарелках лежали аппетитные бело-серебристые куски мороженого свиного сала; из-под короткого, тоже вышитого, полотенца торчала желто-коричневая куриная ножка. Сбоку деловито устроилась пухлая буханка хлеба домашнего печения.
Светлову неудобно было одному садиться за стол, и он попросил у председателя разрешения пригласить Тимофеевича. Председатель вначале замялся, потом согласно закивал головой. Светлов подошел к Тимофеевичу и без труда уговорил его закусить с ним вместе. Бросив под ноги мохнатую шапку и не снимая полушубка, Тимофеевич чинно уселся за стол, растрескавшимися пальцами ловко поднял налитую рюмку и махом бросил ее содержимое в беззубый рот. Крякнув, он закусил салом и повторил всю операцию еще дважды. Сердито опущенные брови его приподнялись, лицо стало добродушным, глаза залучились хитрой улыбкой человека, много видавшего на своем веку.
— Федор Тимофеевич, расскажите, как вы встречались с Чигориным? — попросил Светлов.
Старик вначале — видно, только для порядка — отмахнулся, но затем решительно вытер рукавом седые усы и начал рассказ.
Председатель колхоза сделал недовольный жест — видимо, он уже не раз слыхал истории своего односельчанина; остальные колхозники, наоборот, плотнее сгрудились вокруг столика и приготовились слушать.
— В году так, чтобы не соврать… ну, в общем в конце того века служил я под Орлом у енерала Волынского, — начал рассказ Тимофеевич. — Важный такой енерал был, гладкий. На голове ни волоска, а усищи до пола. Когда спать ложился, я ему их вокруг шеи укладывал и платочком шелковым подвязывал. Чтобы невзначай спросонку не наступил на ус али не поломал. Анбицию потерять боялся.
Работенка моя была и несложная и не дай бог! — продолжал Тимофеевич. — Вот они, оглашенные, смеются, — кивнул он на веселые лица парней, окруживших стол, — а им бы, не дай-то бог, испытать такой жизни. И денщиком был и кучером. Всего доставалось! Что больше всего докучало мне, так это песни. Бывало, мороз градусов сорок, барин залезет под меховой полог, закутается башлыком и кричит: «Федор, гони! Запевай любимую!» И ты поешь. Мороз, ветер, птица на лету мерзнет, а ты поешь. Приладился хитрить — все больше от себя тянул, чтобы меньше холоду наглотаться. Теперешним шоферам хорошо: включит печку, пары нагонит и блаженствует в тепле. Нужно ему, кнопку нажмет — вот тебе радио: целый хор Пятницкого. А то, бывало, в горле как кол ледяной стоит. Забежишь в кабак, хватишь стакан, оно и легче. Известно: водка хоть и карман легчит, зато душу мягчит! И всегда спешил, всегда: «Гони!» — продолжал Тимофеевич. — А куда спешил? Думаете, к канашке какой-нибудь, крале разлюбезной? Или угол загнуть, в картишки? Нет, ничего подобного. В шахматы ездил играть к соседям, а то у себя принимал. Пообедают, выпьют — ублажат натуру, потом сядут в гостиной в кресла, трубки в зубы — и за баталию.
А я всегда при них. Огню подать, прикурить или кофию. Непременно енерал меня рядом держал. Ну, я их обслужу, делать нечего — стою рядом, присматриваюсь. Вот и запало в памяти: как конь, как тура. Понемногу все ходы и изучил. Как-то скучает енерал дома — никто не приехал. Играть не с кем. Я ему и говорю: «Не извольте гневаться, ваше благородие, только я мог бы с вами сыграть». — «Как? — закричал. — Откуда ты ходы-то знаешь?» — «У вас, — говорю, — научился. Сидел и подсматривал, как вы играли». — «Ах ты, шельма! — говорит. А сам довольный, смеется. — Садись». Сели, сыграли. Поначалу меня барин легко побивал, но уже в следующие разы я стал проворней. Если бы захотел, я смог бы ему и мат поставить, да мы тоже дипломатию знаем. Бывало, партия совсем моя, а я ее вничью; иной раз положеньице из равных равное, а я ему фигурки сам к своему королю зазываю. Даст мне мат барин и доволен: всегда под рукой партнер есть, да еще такой, что никогда не обыгрывает!
Поигрывали мы так часто. Однажды барин и говорит: «Завтра, Федор, большая игра будет. Чигорин приезжает». — «А кто он, — говорю, — будет, этот Чигорин?» — «Самый великий игрок, — отвечает. — Гроза всех в России, да и для хранцузов али там немцев сила преогромная». Наутро приготовил я все для встречи Чигорина. Пешки и фигурки тряпочкой вытер, чтобы, не дай бог, следов каких от табаку или кофия не было, с доски пыль смахнул. Начальную позицию расставил и жду. Только вдруг приходит барыня. Грузная такая енеральша; бывало, кринолины наденет — в поперечнике аршина три! В дверь прямо не проходила, боком просовывали. «Федор, — приказывает енеральша, — идем смотр делать!»
«Ну что же, — думаю, — смотр так смотр». Это она свои походы в малинник так называла. Беру креслице специальное легкое, иду за барыней, шлейф поддерживаю. Села она в самой гуще среди кустов и ну ягодки глотать. Быстро так и ловко: рвет и глотает, словно саранча. Опыт. Обчекрыжила все вокруг и кричит: «Федор, меняй дислокацию!» Я из-под нее креслице вынимаю и в другое место — теперь в смородину. Она и там за свое принялась. Верите, в тот день раз шесть меняла позицию куда только в нее влезало!
Кончили мы смотр поздно. Пришел я в гостиную, вижу, битва в самом разгаре. Наш красный весь, глаза кровью налились, а супротив него Чигорин. Высокий, грузный, весь в черном, вроде как дьякон али судейский. Наш-то фигурки заново расставляет — видно, только что мят получил. Руки дрожат, никак пешки в линию не выстроит. «Последняя партия, — кричит, — и решающая! Кто выиграет, того полсотня!» Начали. Енерал белыми играл решающую-то. Он, как вы давеча, боковой пешечкой начал, а Чигорин сразу две пешки вперед. Наш поморщился, но ничего не сказал. Вышли конями, потом офицерами. Енерал по левой стороне, а Чигорин к королю. Наш безо всякой хитрости, а у Чигорина свой замысел был. Вот вижу — нацелил он свою ферзю прямо на крайнее поле, да под защитой офицера. «Сейчас, — думаю, — поставит мат, плакали пятьдесят рублей!» Я своему и глазами показываю и другое разное понятие даю. Где там! Уставился енерал на черную пешку и уже руку к ней тянет. Я на месте ерзаю, отвлекаю. Не понимает, опять к пешке рукой тянется. Только он хотел ее сграбастать, а я ему: «Ваше благородие, огоньку». А сам доску от Чигорина телом загородил и пальцем на крайнее поле показываю. Мат, дескать. Мат! Понял барин, слава богу, понял! Отнял руку от пешки. Чигорин как зыркнет на меня глазищами. «Убери, — кричит, — этого холопа! Что он тут какие-то манипуляции крутит!» А енерал на мою защиту: «Ничего, — говорит, — не волнуйтесь. Он нам сейчас кофию принесет».
Подал я им кофию. Чигорин четыре чашки подряд сглотнул. А сам все на меня глазищи таращит — как бы опять не стал подсказывать. Черные глазищи, огромные. Волосы длинные, лохматые. Ввек такого страшного человека не видал. Во сне приснится — обомлеешь! Взглянет — нечистый! Впрямь, нечистый!
— Федор Тимофеевич, у Чигорина никогда не было длинных волос, — осторожно заметил Светлов.
— Будете мне говорить! — запальчиво возразил старик. — Я с ним, как вот с вами, рядом сидел.
— Я видел много его портретов, нигде не было длинных волос.
— А может, это поп был, а не Чигорин, — высказал догадку один из парней.
— Сам ты поп! — закричал Тимофеевич, и Светлов понял, что лучше его не перебивать. Старик обиделся и совсем было замолчал, но очередная рюмка и аппетитный кусок сала вновь сделали его разговорчивым.
— Так вот, заметил наш енерал мат и сразу поменял королев. Потом сняли с доски и офицеров. Вскорости совсем почти на доске ничего не осталось. Одни пешки у того и другого. У нашего пять, у Чигорина всего три. Да и те вот-вот пропадут: наш-то к ним уже королем приближается. «Сдавайтесь! — кричит енерал. — Моя полсотня!» И все к пешкам, к пешкам. Сожрал одну — и в ящик. Другую шасть — и в ящик. Только, примечаю, Чигорин опять что-то затеял. Что ни ход, то своего королька к краю подталкивает, туда, где раньше белые пешки стояли. А сам исподтишка поглядывает: не догадался ли енерал? Куда там: наш в раж вошел и ничего не замечает. Я опять хотел было предупредить, да где там! Как зыркнет на меня глазами Чигорин, я аж присел! Этак сбоку, из-под волос. Ну и глазищи!