Батальоны такого типа, как наш, были созданы для системы укрепрайонов, то есть для войны оборонительной, а не наступательной. Так как предполагалось, что мы должны сидеть на одном месте, нам было дано много отличной боевой техники, но у нас было чрезвычайно мало людей. Весь расчет строился на огневой мощи наших пулеметов и пушек. Боевое крещение мы получили на Волге в районе Селижарова, в дотах. С тех пор, как был оставлен этот район, мы стали воевать наравне со всеми пехотными частями. Мы не участвовали в атаках, а только поддерживали их своим огнем. Каждому станет ясно, почему нас не посылали в атаки: на станковый пулемет системы Максима у нас полагалось всего четыре человека, а это по сравнению с обычным расчетом вдвое меньше. Если в оборонительном бою эта разница совсем никак не ощущалась, нам хватало и четырех человек на пулемет, то в наступлении, где нужно было тащить и станок, и тело, и коробки с лентами, мы оказывались совершенно непригодны.
У Лемешко было людей, как говорят, в обрез и даже меньше. Взвод имел на своем вооружении два станковых и два ручных пулемета, но для их обслуживания полагалось всего двенадцать человек. Тринадцатым значился сам командир взвода. Это по штатному расписанию. Но у нас были потери больными, убитыми и ранеными, и в результате этих потерь у Лемешко, вместе с ним, было уже не тринадцать, а лишь восемь человек. А обороняли эти восемь человек участок в триста метров. Правда, вместе с ними в окопах находились еще прикомандированные к взводу два солдата с ружьем ПТР, артиллерийский наблюдатель и санинструктор Хайкин. Но эти люди выполняли свои специальные обязанности, и оборона участка все же в основном возлагалась лишь на пулеметчиков. Кто же были эти восемь человек?
Лейтенант Лемешко, донбассовец, смелый, веселый, хитроватый, прибыл к нам еще в сорок первом году под Селижарово прямо из госпиталя. Войну он встретил на границе, где был легко ранен в руку. Мне нравилась его невысокая, немного угловатая, кряжистая фигура, небольшие, зеленые, всегда прищуренные в улыбке глаза. Не было случая, чтобы он на что-нибудь пожаловался, у него всегда было хорошее настроение, он шутил даже тогда, когда другие вешали носы. Однажды во время марша нам не смогли из-за распутицы подвезти вовремя продукты и мы целый день оставались с одними сухарями. Никто, конечно, не роптал, но некоторые, говоря о том, что у них все хорошо и они бодры духом, делали при этом такие скорбные физиономии и так безыскусно и трагично вздыхали, что лучше бы они, вместо этих печальных заверений о бодрости, выругались, что ли, покрепче. Уже наступил вечер, мы остановились на привал, продуктов все не было, к моему костру собрались офицеры уточнить распорядок завтрашнего марша.
— А у нас все сыты, — сказал Лемешко. — Мы вожика поймали и съилы. — Он, прищурясь, оглядел всех смешливыми глазами и добавил: — Фесенко поймал. Только вожик после зимы отощал, но окорочка у него были вкусные. Один окорочок я съил.
Все засмеялись, а Никита Петрович Халдей, приняв это всерьез, с упреком сказал:
— Что это такое, товарищ Лемешко, ежей начали есть! Они же совершенно несъедобны.
— Мы его внимательно прожарили и даже сала натопили трохи.
— Ай-яй-яй! — качал головой Халдей. — И не стыдно вам!
— И бульон был наваристый.
Бульон Фесенко выхлебал.
— Тьфу! — плюнул, наконец, чистоплотный наш Никита Петрович.
Тут в разговор ввязались Веселков с Макаровым и, чтобы поддразнить Никиту Петровича, стали вспоминать всякие неприличные кушанья, и такое поднялось возле нашего костра веселье, такой зазвучал раскатистый, дружный хохот, что, честное слово, трудно было поверить, что это смеются люди, прошедшие сорок километров по весенней слякоти, промокшие и, в довершение ко всему, съевшие всего лишь по сухарю, запив его кипятком. Лишь позднее Лемешко признался Никите Петровичу, что никакого «вожика» он и в глаза не видел, а сказал это для того, чтобы, как он выразился, разрядить «моральную обстановку».
Люди во взводе подобрались под стать командиру — смелые, веселые, здоровые. Выделялся среди них сержант Фесенко, харьковчанин, металлург, носивший большие, лихо закрученные русые усы. Стройный, худощавый, ловкий, он отлично исполнял обязанности и командира первого отделения и помощника Лемешко.
Командиром второго отделения был сержант Важенин, один из лучших пулеметчиков роты: никто, кроме младшего лейтенанта Огнева и старшины Лисицына, не мог быстрее его разобрать и собрать замок пулемета, найти и устранить задержку. Высокий, слегка сутулящийся, веснушчатый, курносый парень, он мечтал по окончании войны поступить в офицерское училище, и уже много раз, при случае, спрашивал у меня, стоит ли ему поступать туда, так как боялся, что настоящего офицера может из него и не получиться. Дело в том, что у Важенина был очень мягкий, уступчивый характер. Лемешко говорил, что с таким характером только девкой хорошо быть. Мы с ним однажды долго обсуждали будущее Важенина и решили, что он, конечно, может пойти в военное училище, только не в строевое, а в техническое, потому что командовать людьми с таким мягким характером он совершенно не годится и даже со своим отделением, в котором у него только младший сержант Челюкин и солдат Панкратов, не может справиться и старается все сделать за них сам, лишь бы они были довольны. Важенин стеснялся командовать Панкратовым потому, что у того, маленького, носатого, который, как заверял Лемешко, даже спал с огромной обгорелой трубкой во рту, сыновья были ровесниками сержанту. Сыновья его были близнецами, и один, танкист, служил на Первом Украинском фронте, а другой, сапер, воевал на Карельском перешейке. Они писали Панкратову боевые письма, вроде: «Бей, отец, врага, не щади фашистскую нечисть, топчущую своими грязными сапогами священную нашу землю. Мы вчера… (Тут шло перечисление, в каком бою вчера участвовали саперы или танкисты, сколько они уничтожили врага, а потом и конец письма.) До полной победы, до скорой встречи в Берлине, отец!» Сыновей своих он очень любил, называл: «Мои богатыри». Судя по фотографиям, богатыри были все в него — маленькие, носатые, должно быть, такие же деловитые и с чувством собственного достоинства.
Другой солдат этого взвода, Трофимов, принадлежал к тем веселым, беспечным неудачникам, на которых все шишки валятся, а они только улыбаются в ответ и озадаченно разводят руками, говоря при этом: «Гляди ты! Я хотел как лучше, а вышло как хуже!» Одно время он был у Лисицына в ездовых, но у него постоянно рвались постромки, вожжи, подпруги, ломались дышла, и он в конце концов даже сам запросился, чтобы его освободили от этой трудной должности. Но, появившись на переднем крае, он, как магнит, стал притягивать к себе все осколки и уже дважды в самые тихие дневные часы был ранен этими осколками, дважды, как говорили во взводе, отдыхал в госпиталях и, пришив там к гимнастерке очередную ленточку за ранение, бравым солдатом Швейком возвращался обратно в свой взвод с удивительной беспечностью переносить дальнейшие тяготы военной своей судьбы. Ранен он был так: за весь день на нашем переднем крае тогда разорвалась лишь одна мина, выпущенная фашистами из ротного миномета. Но разорвалась она именно там, где стоял Трофимов, порвала плащ-палатку, которой был прикрыт станковый пулемет, превратила кожух этого пулемета в решето и один осколочек величиной с горошину вонзился Трофимову в ягодицу. А во второй раз даже никто не мог сказать, откуда прилетел такой же осколочек. Трофимов в это время считал ворон — глядел, разинув рот, в небо, где кружился наш истребитель. Осколочек влетел, не задев ни губ, ни зубов, ни языка, в рот Трофимову и впился в щеку. «Гляди ты, — удивился Трофимов, держась в первом случае рукою за ягодицу, во втором — сплевывая кровь. — Меня, кажись, ранило». Это «кажись» давало ему возможность отлеживаться в госпиталях, откуда он прибывал к нам как из дома отдыха. Его приятели, ефрейтор Огольцов и младший сержант Челюкин, рослые, дисциплинированные, исполнительные парни, все время подтрунивали над его неудачами, а когда он был в госпиталях скучали без него, то и дело загадывали: «Как-то наш Трофимов там?..» И Огольцов и Челюкин пришли к нам в батальон еще в сорок первом году, в самом начале войны. Они были из одной деревни и во взводе Лемешко считались ветеранами. Единственным человеком в этом взводе, которого я знал еще очень мало, был солдат Ползунков, безусый парнишка, совсем недавно впервые попавший на передний край и поглядывавший на все глазами доверчивого, любознательного ребенка. Новая шинель еще даже не лежала на нем как следует и топорщилась на спине коробом.