— Ранен? — спросил я.
— Чепуха, — отозвался он. — Царапнуло осколком. — Мы стояли рядом и смотрели на подбитые танки. В одном из них стали рваться снаряды, и он густо задымил.
— Второе орудие выведено из строя, — сказал Веселков. — Три человека ранены. Один убит. — Он помолчал. — Мамырканов.
— Кто? — мне показалось, что я ослышался.
— Там, недалеко от нас, стояла немецкая пушка, — говорил Веселков как бы про себя, глядя на горевшие танки, — помнишь, я докладывал? Когда немцы хотели просочиться в стыке между Лемешко и Сомовым, он кинулся к этой пушке, один, против всех, они стреляли по нему, но он добежал, зарядил картечью и успел выстрелить…
— Вот и Шубный, — сказал я.
— Я видел, — ответил Веселков. — Санитары пронесли.
Мы больше не сказали друг другу ни слова и долго стояли, глядя на подбитые танки.
— Немцев там порядочно лежит, — проговорил Веселков и вдруг почти зло спросил у меня: — Скоро это кончится?
Я все глядел на танки и ничего не ответил ему.
— Ладно, — говорил он, стоя рядом со мной и, как мне показалось, совершенно не нуждаясь в моем ответе. — Мы защищаем свою землю. Советскую власть, мы знаем, почему идем на смерть. Наше дело правое. Не мы начали войну, черт бы ее драл совсем! Но немцы… Они-то ради чего? Какая у них правда? Не все же они фашисты! Вот майор с агитмашины приводил вчера с собой немца — какой он, к чертовой матери, фашист! Они-то чего думают, такие, как он? Ох, ненавижу я их за эту их телячью покорность! Люди ведь гибнут — вот что важно! Люди! Жалко мне людей, невмоготу, понимаешь, как жалко! — он с отчаянием махнул рукой и пошел к себе на НП.
А час спустя возобновилось наше наступление, и лугом, мимо нас, пошли танки с десантом. Вступила в бой свежая дивизия, и немцы стали отходить по всему франту.
Когда я пришел в овраг, он был забит повозками, автомашинами, снующими взад и вперед или сидящими с котелками в руках солдатами. Пробегали с озабоченными лицами штабные офицеры.
Я остановился возле блиндажа, в котором жил до вчерашнего дня и где теперь поселился генерал Кучерявенко. Какое-то тоскливое, щемящее душу чувство охватило меня. Вышел адъютант, поздоровался со мною и опять скрылся за дверью. Я пошел дальше, адъютант снова появился на улице и окликнул меня:
— Капитан, к командиру дивизии.
Кучерявенко сидел за столом, завтракал.
— Садись, — сказал он и внимательно оглядел меня красными от бессонницы глазами… — Что не весел?
— Друзей потерял.
— Плохо? — спросил генерал.
— Плохо.
Над нами летел самолет.
— Рама, — сказал адъютант, выглянув в дверь.
Я вышел на улицу. Высоко в небе медленно плыл большой итальянский самолет. В овраге все замерло. Люди, задрав головы, следили за самолетом. Кое-где начали стрелять в небо из винтовок. Самолет проплыл над оврагом, развернулся и, снизившись, пошел на второй заход. Все стояли и смотрели, как он летит над нами, и когда из него выбросили ящик, а из ящика посыпались гранаты, никто сперва ничего не понял, и лишь когда гранаты стали рваться в овраге, люди кинулись врассыпную и уже стали требовать носилки и стонали раненые. Самолет медленно улетел. Где-то кричали:
— Скорее врача! Убило начальника агитмашины!
«Зачем врача, если убило?» — подумал я и пошел вдоль оврага и скоро увидел агитмашину. Возле нее сидел на земле Август в своем новеньком обмундировании и порыжелых, ушитых проводом, сапогах, а рядом лежал майор Гутман в неестественной позе, неловко подогнув под себя руку. Из глаз Августа катились слезы, он по-детски всхлипывал и гладил ладонью черные вьющиеся волосы майора.
— О, майн готт, майн готт! — шептал Август. Он казался очень одиноким сейчас. Солдаты молча, с жалостью смотрели, как он плачет. Сердце у меня дрогнуло, я почувствовал, что, глядя на Августа, сам сейчас расплачусь от жалости к нему, майору Гутману, Мамырканову, Шубному, и быстро пошел прочь.
Иван уже разыскивал меня. Поступило распоряжение из штаба батальона двигаться мне дальше. Еще один укрепленный узел был занят нашими войсками.
РАССКАЗЫ
БЫЛО ПРИКАЗАНО ВЫСТОЯТЬ
Их теперь было только семь человек: офицер, сержант и пятеро солдат. Это все, что осталось от взвода. Они обороняли деревню Грибки — совершенно разрушенную и сожженную.
На посту был Пономаренко. Он и увидел фашистов. Остальные находились в блиндаже.
Ефрейтор Ржаной, проснувшись, рассказывал, как он летал во сне. Этот пожилой человек летал каждую ночь. Стоило ему уснуть, как он начинал летать. Он летал над красивыми городами, над зеленым морем и над родными сибирскими деревнями. Он рассказывал свои незамысловатые и чудесные сны с удивлением и радостью ребенка, впервые увидевшего карусель.
Ржаной лежал на нарах, курил папироску и рассказывал свой последний сон.
— Я, стало быть, лечу над ними, прямо, значит, вдоль ихних траншеев и рожи ихние небритые вижу. Лечу и гранаты кидаю в них…
— Как с самолета? — усмехнулся сержант Васин. Он сидел на корточках перед печкой и подкладывал в нее дрова. Васин любил, чтобы в блиндаже было жарко как в бане. На лбу у него выступил пот.
— А вы не смейтесь, — укоризненно сказал Огольцов. — Нехорошо!
Ржаной продолжал:
— Ну, а они в меня из автоматов палят. Кругом меня, стало быть, свист, треск, значит, ну все как полагается, а я лечу себе тихо и все гранаты кидаю.
Лейтенант, вычистив наган, задыхаясь от жары, подошел к Васину, чтобы запретить ему топить печь, но махнул рукой и вышел на улицу. Пономаренко показал ему фашистов. Они как раз переваливали вдалеке через гребень высотки. Между ними и землянкой лежало еще не меньше чем полтора километра. Фашистов было порядочно, около сотни. Они шли, не торопясь и не заботясь о маскировке. Лейтенант сказал, рассматривая их:
— Пьяные.
Заложив руки в карманы брюк, без ремня, с расстегнутым воротом гимнастерки, он стоял у входа в землянку. Его мягкие, зачесанные набок волосы лениво и тихо шевелил теплый апрельский ветер.
Пономаренко лежал около пулемета и смотрел на фашистов в перископ.
Лейтенант вернулся в блиндаж и, проходя к своему топчану за автоматом, поднял всех в ружье.
…Васин лег рядом с Пономаренко за пулемет. Ржаной удобно сел на дно окопа, невозмутимо дымя папироской (ему никогда не хватало табака), и оглядывался: искал, кому досказать свой сон. Около него стояло десять снаряженных патронами коробок и еще два полных ящика с оторванными уже крышками. Свечников, немного побледневший и серьезный, раскладывал около ручного пулемета магазины. Недалеко от него стоял Огольцов и старательно вытирал рукавом шинели выпачканный мокрой землей приклад винтовки. Он быстро вычистил его, но все продолжал вытирать, выдавая этим свое волнение. Винтовка Круглова одиноко лежала на бруствере. Хозяин ее боком пробирался по окопу, неся в подоле шинели патроны. Остановившись около Огольцова, он внимательно посмотрел, как тот вытирает приклад, и спросил:
— Боишься?
— Что ты, — сказал Огольцов, отшатываясь, — что ты!
Фашисты были близко. Они шли по пахоте. Оттаявшая черная земля лежала под их ногами. Им было скользко и тяжело идти. Они расстегнули мундиры, и Огольцов, глядя на них, мучительно думал:
«Семеро нас… удержимся ли?»
А фашисты уже бежали, хрипло и нестройно крича.
По ним били молча. Васин водил стволом пулемета слева направо. Мушка приходилась фашистам чуть ниже живота. Пули бросали их на землю. Пономаренко, поддерживая ползущую ленту, шептал:
— Есть… Есть… Ще есть… Ще один…
И гитлеровцы залегли. Они стали расползаться по пахоте. В это время Свечников, повернувшись на бок, медленно осел в окоп, судорожно скребя пальцами по брустверу. Лейтенант подбежал к нему. Свечников повис, крепко вцепившись в сырую землю, неудобно подогнув ноги. Поперек лба от переносицы бежала струйка теплой крови. Он хрипел, и на губах пузырилась окровавленная слюна.