«Если через минуту или через день меня не станет, — с печальной ясностью пронеслось в моей голове, — то мне ведь никогда нельзя будет пройти мимо березы».

Я растерялся, застигнутый врасплох этой простой мыслью. Я никогда раньше не думая так. Чтобы отвлечься, я заставил себя думать о другом и не увидел, как подошел мой старшина. Он долго стоял в реке, помогая переправлять боеприпасы, термосы с завтраком, и озяб. Он сел около меня в траншее, снял сапоги и вылил из них воду. Обувшись, поднялся, притопнул, чтобы нога лучше легла в сапоге, и спустился в блиндаж.

— Вы еще не прибрались! — закричал он там. — Ну-ка, освободи нары для капитана. Слезай, слезай, я тоже не спал. Наперлось вас тут полный блиндаж, а капитан на улице стоит. Погоди, я до вас доберусь. А ты чего смотришь?

Павлюк выронил из рук провод. Очевидно, это касалось его.

— Говорил уж, товарищ старшина, — ответил Павлюк. — Говорил уж, — и он беспокойно оглянулся на меня.

…Весь день над нами в разных направлениях низко летали пули. Они шипели, и наблюдателям нельзя было высунуть из траншеи головы. И через каждый час фашисты делали огневые налеты по всей высоте. Мины с визгом и злостью вгрызались в землю. У нас оказались раненые, их приходилось отправлять за реку. Но мы все-таки основательно напугали гитлеровцев, так что они до ночи ничего не смогли предпринять. А за день мы развернули все траншеи на 180 градусов и подготовились.

Ночь я просидел над картой возле телефона. Я видел, как нам трудно, и прятал свою тревогу, стараясь, чтобы никто этого не заметил, чтобы думали, что я спокоен. Но, оглядываясь, я постоянно ловил на себе пристальный взгляд Павлюка. Мне показалось, что он прекрасно понимает, что происходит со мной, и в его взгляде я находил сочувствие.

Ночь тянулась медленно, как всегда, когда нужно, чтобы она скорее кончилась. Я выходил в траншею, чтобы узнать, скоро ли рассвет. Но его не было. Лишь в ночи звенел от напряжения крик человека:

— К бою! К бою! Огонь! — И неровным, качающимся светом темноту отодвигала взлетевшая вверх ракета. Она гасила на минуту все звезды и, побледнев, падала на землю.

Тогда поднимался треск автоматов, долго стучал пулемет. Потом приходила тишина, неверная и короткая, и я возвращался в блиндаж, поеживаясь от сырости и беспокойства.

А там меня встречал подбадривающий взгляд Павлюка.

— Почему вы не отдыхаете? — спросил я.

— Все думаю, — ответил он, поднимаясь…

— О чем же вы думаете? — опросил я, склонясь над картой. Он молчал. — О чем же вы? — повторил я.

— О вас, — тихо и смущенно сказал он.

— Обо мне? — удивился я, оглядываясь. — Что же вы обо мне думаете?

— Да все вот думаю, как вы один и трудно вам. Вот, думаю, кругом бой, а как не убережетесь, что мы тогда без вас? Без офицера… Ведь высоту можем сдать, а то еще хуже — рота вся ляжет тут.

— Вот вы какой, Павлюк! — сказал я, с любопытством разглядывая его.

— Зачем же, — сказал он, — все ребята так…

Оставалось только три — четыре часа, и тогда начнется наше наступление. Но я уже понял фашистов. Они шли мелкими группами, чтобы измотать нас, а потом вышибить одним ударом. Теперь мне нужно было отгадать момент этого удара. Я призвал весь свой опыт, чтобы точнее отгадать это. Они два раза врывались в наши траншеи, но это было случайностью. Мы быстро сбрасывали их обратно.

Под утро у нас почти не осталось гранат, а тут тревожно загудел телефон. Я услышал хриплый голос лейтенанта Протасова. Я переспросил его:

— Сколько, ты говоришь? Не слышу! Три? Мы же с тобой по тридцать видели, Гриша, помнишь? Ты пехоту положи перед собой, я тебе помогу, а танки… Ну, если не остановишь сам, пропусти.

И, положив трубку, я забарабанил пальцами по столу, а потом стал медленно крутить папироску, но меня не слушались пальцы, и табак сыпался на карту. Со мной происходило то, что в таких случаях бывает со всеми, если нужно пойти на риск. Когда об этом думаешь раньше, то дело кажется простым и ясным, а приходит момент, и все можно пропустить из-за нерешительности. Эта злая мать всех неудач немедленно появляется и тянет назад, как будто это ее дело.

Я бросил нескрутившуюся папироску и встал. И этим, оказывается, я скинул уцепившуюся за меня нерешительность. Я приказал перебросить всех людей с других участков к Протасову. И когда все это было сделано, сам пошел в боевые порядки. Со мной пошли старшина и Павлюк.

— Как гады лежат, — сказал мне там парторг роты Койнов. Он был весь обсыпан землей. — Мы их пулеметами пришили. А танки как опустились в овраг, так и не идут. Высунутся, стрельнут — и назад. Лабушкин и Габлиани пушку немецкую нашли в исправности, только прицела у ней нету. Ну, ребята ничего, через ствол целятся. Как при царе Додоне. Но ничего, — он усмехнулся, сокрушенно покачал головой и высморкался. — Посмотрят через ствол, увидят в нем танк — они сейчас туда снаряд и — ничего. Да, — продолжал он, вытирая нос, — вон вылез, — и, сделав страшное лицо, такое, когда хотят напугать детей, присев на корточки, закричал на меня: — Прячь голову!

И сейчас же над нами с воем пронесся снаряд и разорвался сзади. Я видел, как вылез танк из оврага, и какую-то долю секунды чувствовал на себе темный, злой зрачок его орудия, а потом — вой, разрыв сзади, тут же ответный выстрел нашей пушки — и танк попятился в овраг.

— Боится, думает, пушек у нас много, — пояснил мне Койнов, подмигивая, и ласково обратился к Павлюку: — А ты, связь, жмись к земле.

Павлюк покосился на него, нетерпеливо покачался из стороны в сторону, переступая на месте ногами. Лицо его вдруг приняло выражение крайней доброты и радости, и он обратился ко мне:

— Вот как мы их… первые. Оборону, пленных, высоту — все мы первые. Про нас, наверно, в газетах напишут. Скоро наши, наверно, ударят. У наших «катюш», знаешь, как снаряды летят! — обратился он к Койнову. — Как будто в лесу ветер листьями шумит. Я однажды слушал. У всех шипят или воют, а эти, как листья в лесу, когда налетит ветер…

— Ложись! — крикнул Койнов. Я покачнулся и упал рядом с ним. Но его крик слишком поздно дошел до нас, и за разговором мы не увидели, что выполз танк. Павлюк успел толкнуть меня, и когда я, вытирая с лица землю, сел в траншее, Павлюк тоже сидел рядом, но сразу я еще не понял, что произошло. Я понял только одно: если бы он не толкнул меня, то снаряд снес бы мне голову.

И тогда только я увидел, что Павлюку вырвало осколкам обе челюсти, и он сидел в траншее еще живой, а на месте губ была красная дыра, и из нее хлестала кровь, как из скважины. Он смотрел на меня широко открытыми глазами, как будто что-то хотел сказать.

— Что? Что? — крикнул я.

Он медленно полез в карман брюк и вынул носовой платок. Потом опять с трудом, настойчиво втолкнул в карман непослушную руку, но стал медленно валиться и ткнулся развороченным лицом мне на колени. Я не помню, сколько я просидел так, не двигаясь.

— Все, — сказал старшина. — Умер. — Он присел около нас, снял пилотку, повернул Павлюка и осторожно положил на пилотку его голову. Вытащив из кармана руку, старшина с трудом развел пальцы. В них был сжат бинт.

— Забинтоваться хотел, — тихо сказал старшина и вздохнул. — Хороший был парень. Я давно замечал, что это — золото, а не человек.

А над нами уже все гудело. Били ближние и дальние батареи по всему переднему краю справа и слева от нас. Над нашими головами пронесся шелест встревоженной ветром листвы. Летели снаряды гвардейских минометов. Они шумели, будто над нами стоял лес, неудержимо рвущийся зеленым каскадом к солнцу, дождю, ветру — к жизни.

ДВА БОЛЬШИХ ЧАСА

Переулок в Москве, которого он не видел в течение трех лет, нисколько не изменился. Переулок был, как и раньше, тихий, мощенный крупным булыжником, с глубокими трещинами на старом тротуаре. В этот ранний час он и выглядел, как раньше, чистеньким. Петр добежал до своего дома, заметил на окнах знакомые занавески и, зажмурясь, представил себе, какая возня поднимется, когда узнают о его приезде.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: