Оказывается, они построили в кустах, на поляне, шалаш и в самом деле с утра до вечера загорали.
— А ночью? — спросил я.
— А ночью спят. Я к ним два раза приходил — спят, как сурки какие-нибудь. Даже часового не ставят.
Это было уже слишком. Я послал Ивана за командиром разведчиков. Тот явился только через полчаса. Воротник его гимнастерки был расстегнут, пилотку он принес в руке.
— Здравствуй, капитан, — сказал мне этот легкомысленный мальчик и, садясь на нары, протянул руку. — Ну и жара!
Руки ему я не подал.
— Во-первых, не здравствуй, а здравствуйте. Во-вторых, я еще не приглашал вас садиться, а в-третьих, выйдите, приведите себя в порядок и явитесь к старшему офицеру, как положено по уставу являться.
Он удивленно посмотрел на меня, пожал плечами и, не сказав ни слова, вышел.
Минуту спустя он угрюмо, недружелюбно спросил из-за двери:
— Разрешите войти?
— Войдите.
— Командир взвода разведчиков прибыл по вашему вызову.
— Садитесь, товарищ лейтенант.
Он продолжал стоять.
— Садитесь и слушайте.
Он неохотно сел, вздохнув при этом.
— Я не вмешиваюсь в то, как вы наблюдаете за передним краем противника, меня также не интересует, какое решение примете вы в результате этих наблюдений. Это дело вашего начальника. Однако те распорядки, которые существуют в моем подразделении, вы обязаны выполнять беспрекословно. Немедленно ликвидируйте пляж, ночью выставляйте часового. Вы не в тылу, а на переднем крае. Охранять вас я не буду. Иначе убирайтесь отсюда ко всем чертям.
— Есть прекратить пляж и выставлять часового, — сказал он поднявшись.
И, действительно, пляж был ликвидирован, а ночью возле шалаша лежал часовой. (Там были такие условия, что часовой мог только лежать: низко летели пули над землей.)
Однако дальше поляны, насколько мне известно, никто из них все-таки никуда не ходил. Я стал ждать, чем же кончится эта их затея. Кончилась она очень прозаически: разведчики съели все свои продукты и убрались восвояси. В штабе полка было доложено: пройти незамеченными невозможно, у противника очень прочная оборона. В этом была немалая доля правды: немцы сидели в своих окопах прочно. Другая доля правды заключалась в том, что разведчики просто-напросто обленились и ничего не хотели делать.
Вдруг среди бела дня или глубокой ночью немцы совершали огневые налеты на наш передний край, обрывая их так же неожиданно, как и начиная. Было похоже, что у них сдают нервы. Впрочем, мнения об этом высказывались разные.
— Немцы-то какие шалые, — говорил Веселков, прислушиваясь к разрывам снарядов. — Психуют!
— Это они перед отходом, — замечал Макаров. — Они всегда перед отступлением бьют напропалую изо всего оружия, чтобы лишние боеприпасы не везти.
Однако мне казалось, что эти неожиданные артналеты значили нечто иное, не похожее ни на нервозность, о которой говорил Веселков, ни на подготовку к отступлению, на которую надеялся простодушный Макаров. Почему они обстреливают только наше расположение и не трогают соседей? Почему у них на моем участке прибавилось артиллерии, минометов? Откуда они их взяли? Для чего?
Начальник штаба батальона предупреждал:
— Смотри внимательнее, это неспроста.
Я и сам чувствовал, что это неспроста, и принял все меры к тому, чтобы оградить себя от возможных неожиданностей.
Усилили наблюдение за противником, ночью все были в боевой готовности. Командование тоже, вероятно, было обеспокоено поведением немцев, так как однажды ночью ко мне пришел артиллерийский офицер, старший лейтенант, командир батареи дивизионных пушек, и рассказал, что по приказанию командира дивизии послан к нам впредь до особых распоряжений. Кроме того, командиру их дивизиона приказано при первом же моем требовании ввести в бой еще и батарею гаубиц-пушек, стоявшую на участке правого соседа. Офицер привел с собою двух сержантов-разведчиков и радиста. Разведчиков мы послали к Лемешко и к Сомову, а радиста поселили к связистам, где стояла и наша рация.
В ту же ночь позвонил командир дивизии и сказал:
— Помнишь о нашем разговоре?
— Помню.
— Так вот еще раз напоминаю: за овраги, если упустишь, я с тебя шкуру сниму. Понял?
— Понял, — вздохнул я.
Он засмеялся, спросил:
— Артиллерист пришел?
— Пришел.
— Налеты не прекратились?
— Нет.
— Будь внимателен. Не иначе, как эти хитрые егеря тебя к чему-то приучить хотят. А ты не привыкай. Понял?
— Понял.
— Ну, смотри! — И он повесил трубку.
Ночь… На КП становится все тише и тише. Вот, наигравшись до одури в домино, укладываются спать Веселков и Никита Петрович. Макаров уходит к Лемешко. Там он пробудет до утра. Иван Пономаренко, подбросив в печку последнюю охапку сучьев, тоже лезет на нары. Остаемся бодрствовать только мы с Шубным. Я полулежу на своей постели, сооруженной возле стола. Шубный сидит напротив и рассказывает о своей гражданской жизни, то и дело прерываясь, чтобы проверить связь, узнать, как идут дела во взводах.
Гражданская жизнь Шубного представляет собою замысловатую серию удачных и неудачных любовных похождений. Шубный, как это ни странно, оказывается патентованным донжуаном. Ему тридцать лет, за это время он успел пожить во многих городах Украины, Ставрополья, Северного Кавказа, Заволжья. Почти в каждом городе у него есть возлюбленная.
Следует сказать, что самое большое количество писем в роте получает Шубный. Он поддерживает связь со всеми «своими» городами и говорит, что по окончании войны ему придется ехать домой месяцев восемь, а то и год, потому что надо будет побывать и в Харькове, и в Краснодаре, и в Ставрополе, и в Камышине, и в Пятигорске. Его ждут в каждом городе.
— Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу — сидит на скамейке барышня и семечки лущит… Я «Орел», я «Орел». Здесь, — прерывает он свой рассказ.
Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.
Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно, ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цигарку. Закурив, снова ложится, тут же, как проваливаясь в бездну, засыпает, а цигарка падает на пол. Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.
Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко, коснувшись лишь края стола, потом растекается всюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы, скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив, убирает ее под стол.
Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка. Тоненько тинькнула птица и смолкла. Потом тинькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:
— С добрым утром!
Часовой, казах Мамырканов из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обсыпан росой с веток.
Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать: