Глину он попробовал размочить в специальном ящике. Но глина не мокла, и он её выбросил.
Расчистил он мастерскую, вымыл пол и сел колдовать над блокнотом.
Дни шли, а ничего путного ни в этом блокноте, ни в другом, ни даже в третьем не появлялось.
Надоумил же его начальник цеха Борис Владимирович. Он однажды вёл по цеху какую-то делегацию, да и не делегацию, а так, бывших однокурсников, и показывал им своё хозяйство. С особым удовольствием показывал Василия Петровича.
Остановились они неподалёку и перекрикивались, потому что работала в цеху циркулярка. Но вдруг циркулярка смолкла, а начальник то ли не смог сразу остановиться, то ли, увлёкшись своей мыслью, не заметил, что внезапно стало тихо, и Василий Петрович ясно расслышал конец фразы.
— И нет ничего красивее этого! — кричал Борис Владимирович. — Мастерство — это гармония движений, а гармония — это и есть подлинная красота.
Потом начальник, конечно, опомнился и замолчал, но было поздно. Василий Петрович, конечно, понял, что речь шла о нём. О том, как он красиво работает. А он тем временем фуговал хорошую сосновую доску, и фуганок летал в его руках легко и стремительно, как ткацкий челнок. И, как челнок, вёл кудрявую ленту стружки и обнажал ослепительное тело доски, ряд за рядом, с неукоснительной точностью, будто доска эта была заранее разлинована только одному мастеру видными линиями.
Долго ещё гости вместе с Борисом Владимировичем любовались на его работу. А он ещё наддал, повеселевший и окрылённый. Ему стала ясна тема будущего памятника.
Он работал и как бы со стороны наблюдал за собой, и даже чуть-чуть улыбался, довольный тем, что вот начальник стоит любуется, а сам не знает, какую важную идею он только что подсказал.
В мастерской он прежде всего установил поудобнее зеркало, спасённое со шкафа Никиты Епифанова, достал фуганок, хватился — доски порядочной нет. Всё израсходовал. Сбегал на стройку, достал доску и стал позировать. И, стесав доску-сороковку чуть ли не до основания, он решил, что именно поясной портрет, именно с фуганком и именно на замахе он и будет делать. В натуральную величину и из гранита, лучше всего из серого, и не полируя весь портрет, а только, в крайнем случае, руки, лицо и фуганок.
Он даже не стал рисовать, а приступил сразу к маленькой модели в глине.
Сноровку кое-какую он уже приобрёл, и дело двинулось споро и весело. Во всём ощущалось то самое лихое настроение, которое он обычно испытывал, фугуя хороший, качественный материал.
С гранитом и с глиной для большой модели было сложнее. Денег не было, опять пришлось залезть в долги на фабрике. Доставил он глыбу и глину в мастерскую, всё одним махом на одной машине, и, еле переводя дух после разгрузки, приступил к лепке.
Принялся и спохватился, задумался. Куда он спешит как на пожар? Никогда ещё с ним не было так, чтоб приступал к работе, не перекурив предварительно, не поразмыслив, что к чему… Ничего он не мог ответить на эти вопросы. Только твёрдо знал, что надо спешить.
Он не давал теперь себе ни минуты передышки. И не то чтоб торопился в самой работе, нет, он её делал спокойно и вдумчиво, как и прежде, но теперь уже не прекращал, пока не валился от усталости на топчан. Чаще всего у него и сил не было подняться «туда, на четвёртый, к ним» — так он теперь думал о своих.
Быстро, очень быстро он покончил с глиняной моделью. Одним духом, одним запоем покончил. И не мешкая взялся за гранит.
Дело было зимой, но доходило до того, что Василий Петрович открывал по ночам дверь настежь, не боясь выстудить мастерскую. Во-первых, он сам разогревался от тяжёлой работы до такой степени, что казалось, сунь его в сугроб — зашипит. Во-вторых, после того, как он законопатил все дырки и щели, в мастерской стало трудно дышать. Каменная пыль и табачный дым — а Василий Петрович, работая над скульптурой, курил почти беспрерывно — висели в воздухе часами. Доходило до того, что он начинал плохо видеть. Всё было размыто как в сильном тумане. Глаза ел дым, а на зубах скрипела гранитная пыль.
Опомнился от горячки Василий Петрович тогда, когда гранитная глыба стала отдалённо напоминать модель. Это ещё не была скульптура, но уже чувствовался в ней замысел мастера. Просматривалась напряжённая линия спины, стремительный взмах рук, набыченная голова… Посмотрел Василий Петрович на творение рук своих и опомнился.
В граните скульптура получалась ещё динамичнее, ещё жизненнее. Ничего каменного, застывшего в её линиях не было. Того и гляди — выбросит мастер отведённые в сильном замахе руки, и просвистит фуганок.
Часа три сидел Василий Петрович на своей табуретке, дымил и наблюдал, как дым перламутровыми сдоями нанизывается на гранитную голову, а потом поднялся, извлёк из дальнего угла лом и, потихонечку подваживая скульптурный станок вместе с незаконченным портретом, стал по вершку передвигать его в дальний угол, чтоб поставить его рядом с пирамидкой.
Не такой был Василий Петрович человек, чтоб не понять, что нельзя ставить на кладбище вещь, в которой изображена сама жизнь, сама сила и движение. Это насмешка и над собой, и над всеми, кто закончил свои жизненные пути и теперь отдыхает здесь в покое, на конечной остановке.
В предыдущей модели была хоть какая-то идея, осмысление, а тут, как на грех, ни одной захудалой мыслишки, кроме такой: смотрите, мол, как хорошо жить, двигаться, работать — стремительно, ловко, весело. Нет, не такой был Василий Петрович человек, чтоб не понимать всего этого. Без всякого сожаления запихнул он незаконченную, а вернее, только начатую работу в угол и вновь очистил мастерскую.
Последний перерыв был самый продолжительный. Обжегшись четыре раза, Василий Петрович теперь твёрдо решил не начинать, пока не будет уверен в памятнике окончательно. «Ведь почему так получилось? — рассуждал он. — Знаний не хватало. До всего доходил собственным умом, через ошибки и неудачи». Теперь же он всерьёз взялся за литературу. За опыт других.
Он основательно пополнил свою библиотеку, прочитал все книги, и не по одному разу. Изучил историю изобразительного искусства. Ну, конечно, не всю, это только так говорится, но с предметом ознакомился прилично. Знал все течения и направления и постепенно пришёл к выводу: ничего лучше, чем античная скульптура и вообще античное искусство, человечество не выдумало.
С тем и остался, с тем и приступил к новому и, как он теперь был уверен, окончательному памятнику.
Да и искать долго не пришлось. Он взял ту самую получившуюся у него с испугу голову и поставил мысленно её на небольшую колонну Притом к колонне пририсовал небольшой карниз в два кольца. Верхнее — потолще, нижнее — потоньше. Колонну он задумал из чёрного полированного мрамора. Голову из белого мрамора. Причём решил довести её до совершенства. Во-первых, мрамор, отделанный до тонкостей, лучше выглядит, а во-вторых, ему всё-таки такая кропотливая работа была больше по душе.
Начал он за полгода до болезни, а заканчивал в промежутках между больницами и санаториями, преимущественно в тёплую погоду чтобы можно было работать с приоткрытой фрамугой.
Эту фрамугу он вырезал специально под самым потолком для вентиляции. Врачи ещё на первом осмотре долго расспрашивали его о работе, и он понял, что болезнь его произошла отчасти от каменной пыли, которой он дышал почти пять лет подряд, хоть и не признался в этом врачам.
Правда, он считал, что болезнь эта временная, как и его работа, что стоит только наладить вентиляцию, строго соблюдать режим, не перерабатывать и не переутомляться, подлечиться как следует, закончить совсем работу, как всё будет хорошо. Потом можно будет вернуться к нормальной, спокойной жизни, А там, глядишь, пенсия, и всё будет так, как хотелось.
Правда, в душе он крепко побаивался другого конца. Ему не давала покоя та внезапно охватившая его торопливость. Но он отгонял от себя страшные мысли и с удовольствием выслушивал приятные разговоры в санаториях от таких же, как он, больных. Они часто собирались за доминошным столиком и, отложив фишки в сторону обнадёживающе рассуждали, что не те, мол, времена и что теперь от такой болезни не умирают.