Тут бы и пойти работе, но, вместо того чтоб начать серьёзно, Василий Петрович в первый же выходной с самого утра вышел из дому Намерение у него было неясное, и шёл поэтому медленно, прогулочно, как раньше никогда не ходил. Вначале у него даже заболели ноги — не привык он к такому прогулочному шагу, всю жизнь двигался рысцой. Под медленный шаг хорошо размышлялось и вроде бы больше виделось. Он шёл по Садовому кольцу от Курского вокзала к Лермонтовской площади. Дома по обе стороны вдруг изменились прямо на глазах. Раньше пробегал мимо них, не поднимая головы, а теперь посмотрел вверх и чуть не ахнул.
Никогда раньше он не замечал, что каждый ряд окон, каждый этаж сделан на другой манер. Что и окна-то другого размера и формы, и рисунок лепной разный. Да и сами-то дома друг на друга совсем не похожи, будто делали их разные люди, но между собой договорившиеся не числом соревноваться, не размером, а умением. Отличаются они друг от друга не вывесками магазинов, а настроением и характером. Один — весёлый, беззаботный, другой — строгий, а третий — простой, домашний, в котором жить, наверное, одно удовольствие.
Всю жизнь Василий Петрович, когда хотел жене или детям объяснить, какой дом он имеет в виду, говорил: «Пройдёшь дом, в котором булочная, завернёшь за столовую, там в переулке увидишь мастерскую по ремонту обуви, сразу за ней проход…» А как бы он теперь объяснил другому человеку, куда пройти? Василий Петрович улыбнулся и весело посмотрел по сторонам. «Значит, так, — тихонько забормотал он, — мимо высокого и… и лёгкого, ну как молодая берёзовая рощица, потом мимо скучного, как накладная. Не дом — тетрадь в клеточку. А ведь кто хочешь поймёт. Ей-богу, поймёт, если сказать! Только посмеётся… — Он вспомнил о своём последнем рисунке. — Вверх, вверх будет смотреть. В небо! И никакого веночка! Все эти листочки, лепесточки к чёртовой бабушке! Ладно бы действительно лавровый венок на белом мраморе, там бы он заиграл, как у Пушкина. Ведь не глупые люди придумали. А на граните — как заплатка из ситчика в мелкий цветочек. Вот уж чуть не сморозил, отчудил… Правильно в пословице говорится: “Семь раз отмерь, один — отрежь!” Особенно когда речь идёт о граните. Там раз отрежешь — в другой раз не надставишь, выбрасывай всю работу».
Он и не заметил, как очутился у себя в сарайчике. Ещё раз ухмыльнувшись, вгляделся в эскиз. Потом было закурил, но, не сделав и двух затяжек, отшвырнул папиросу, раздавил её каблуком, схватил резинку и стал торопливо, с каким-то злорадным ожесточением стирать проклятый веночек. Звёздочку вначале оставил. Затем посмотрел на неё и ощутил, как подымаются в нём раздражение и неудовлетворённость. Не так! Не так… Хищная резинка съела звезду за несколько секунд.
Опять не так! Он прикинул от руки, намёткой, особенно не вырисовывая, звезду побольше. «Ну конечно, — понял вдруг Василий Петрович, — вот теперь так. Теперь так, как надо. Пока звёздочка была в этом паразитском веночке, она была хороша. Веночек снял — оказалась мала, совсем бедная родственница, сиротка. Теперь всё!»
Всё!
Он нашёл папиросы, с трудом сделал две-три затяжки, курить было трудно, что-то мешало, будто он одним махом взбежал на четвёртый этаж. Но вот он глубоко и судорожно, как дети после плача, вздохнул и наконец почувствовал вкус табака.
Он потихоньку курил, глядел на свои трясущиеся руки, на рисунок даже глаз не поднимал, наслаждался папиросой, особенных мыслей в голову не допускал, но про себя, даже не думая, не произнося про себя таких слов, он чувствовал, что переживает самый светлый, самый ослепительный миг в своей жизни.
Ещё он чувствовал, что таких мгновений у него теперь будет много.
На фабрике у Василия Петровича начались неприятности. Все вокруг заметили, что будто подменили передовика производства, замечательного мастера, внимательного и отзывчивого человека. А пошло с пустяков.
Один раз не задержался по просьбе коллектива и прямого начальства, в другой раз не пришёл на общее собрание, посвящённое очередному празднику и подведению квартальных итогов. И не по злому умыслу, а потому, что спешил домой. Нет, не домой — в свой сарайчик! В свою мастерскую! В студию! Кто теперь мог с твёрдой уверенностью сказать, где его настоящий дом? И ещё была одна причина, по которой он не остался на собрание. Итоги квартала, а вместе с ними и прогрессивка, полагающаяся в случае, если эти итоги удовлетворительные, и почётные грамоты или даже, может быть, переходящее знамя — всё это, ещё недавно составлявшее его жизнь, вдруг перестало его интересовать.
Пошли по фабрике слухи, что тихий Василий Петрович запил. Но на работе его не то что пьяным, даже с похмелья не видели, и слухи эти угасли сами собой, уступив, естественно, место новым. Новая версия исходила от женщин-полировщиц. Они говорили, что у Василия Петровича начался семейный разлад. С Зиной он разводится и на днях судом будет делить жилплощадь и мебель.
Вот уж, как говорится, слышали звон, да не знают, где он. Хотя ведь правильно почувствовали женщины, что нелады у него с семьёй. Правда, о разводе и не помышлял, и вообще можно ли назвать его тихий и незаметный отход от семьи разладом… Только отчасти, отчасти… Самое же главное заключалось в том, что Василий Петрович стал плохим работником. То есть работал он не хуже, но как-то машинально, без огонька, без души. Браку не давал, тут уж ничего не скажешь — выручал опыт, а вот блеска в его работе теперь не наблюдалось. Тускло трудился, скучно. Норму выполнял — ни процентом больше.
И ведь не потому всё это происходило, что разлюбил своё дело мастер. Как разлюбишь? И теперь, как в детстве, слегка кружилась голова у него от запаха свежих стружек, и сейчас подпевало что-то в его душе, когда с сочным шипом послушный в его руках рубанок гнал кудрявый деревянный локон. Но смысла, смысла в своей работе не видел Василий Петрович.
Вскоре сняли его портрет с Доски почёта, хотя прогрессивки пока не лишили. Вроде бы не за что. А затем за дело взялся начальник цеха Борис Владимирович. Был он человек разумный и демократичный, кадрами, тем более такими мастерами, дорожил и потому решил немедленно спасать Василия Петровича. Начал с задушевного разговора.
— Ты, Василий Петрович, зайди ко мне после смены, — вроде бы мимоходом сказал он.
Василий Петрович сразу сообразил, о чём будет разговор, и остаток смены провёл в размышлениях. Бориса Владимировича он очень уважал, и первым движением души было признаться ему во всём, рассказать как на духу, но потом засомневался. О чём, собственно, рассказать? О том, что занят, в сущности, дурацким делом, оно, видите ли, сильно его увлекает. До такой степени, что ни о чём другом он и думать не может. Ну, вырубит он свою замечательную пирамидку, сделает всё как надо, и кончится всё, опять станет он таким, каким был, — передовиком производства, общительным и весёлым человеком.
А если не рассказывать ему всего, то что сказать? Ведь не будешь же молчать и смотреть на собственные ботинки, как нашкодивший мальчишка, которому нечего сказать в своё оправдание? Василий Петрович решил сказаться больным. Начальник цеха не стал долго подъезжать с посторонними разговорами, а спросил сразу в лоб:
— Что с тобой происходит, Василий Петрович? Тебя будто подменили.
Василий Петрович немного помялся, так как совершенно справедливо рассудил, что неприлично с бухты-барахты жаловаться на своё здоровье.
— Сам не знаю, Борис Владимирович, — печально произнёс он, — что-то из рук всё валится, а в чём дело, не пойму. По ночам стал плохо спать… Аппетита нет. А так вроде всё нормально, как всегда.
— Да-а-а… — понимающе протянул начальник цеха. — Понятно. А я, знаешь ли, сперва немножко испугался. Подумал, у тебя на личной почве что-то не в порядке. Теперь всё ясно. Значит, так: в местком к Уютнову я пойду сам. Из-под меня он не вывернется, а ты с завтрашнего дня начинай оформлять курортную карту.