Вот уже несколько лет, как бывший оперуполномоченный НКВД Туркменской ССР Шаммы Белет, рано овдовевший и бездетный, выйдя на пенсию, пошел в лесники. Он поселился в охотничьей мазанке, что на участке южной границы, и каждую весну любовался знакомой парой орлов, неизменно возвращавшейся в родные края...
После трех дней задушевных, откровенных бесед с Шаммы-ага было над чем задуматься Черкезу. Говорили даже, просыпаясь среди ночи. Речь шла об одном — о судьбе Черкеза и Джемал, их будущем... Черкезу вспомнился давний отцовский разговор, происшедший как-то после отъезда басмаческого юзбаши Курре, заночевавшего в Сувлы. Отец поутру ходил с лопатой под окнами мазанки, укоризненно покачивая головой, закапывал в песок нечистоты, оставленные незваным гостем.
— Заметь, сынок, — усмехнулся он в черные красивые усы, — иным прозвища пристают неспроста. А человек, прозванный Курре-ишачком, как видишь, вырос в изрядного осла. Только такой может нагадить в двух шагах от того места, где принимал хлеб-соль. И сын весь в отца: каково семя, таков и плод. Пожалуй, недаром весь их род называют гурт — волчьим. Есть в отце и сыне что-то и от помеси волка с шакалом. Может, не прав я и весь род тут не виноват. Обозлившись на блоху, не стоит все одеяло палить.
— А из какого рода Шырдыкули? — Мальчик ожидал услышать нечто необыкновенное.
— Никакого, сынок. Такие люди безродны. Нет для них ничего святого...
И Черкез, очнувшись, словно вернулся издалека и спросил:
— Как называют наш род, Шаммы-ага?
— Гушлар, как птиц.
— Да, гушлар. Я тоже вспомнил. Говорят, на знамени нашего рода было изображение орла. Это было еще до того, как арабы пришли на нашу землю... Выходит, он наш родич? — улыбнулся Черкез, вглядываясь в небо, где по-прежнему в воздушных потоках парил орел.
— Орлы — как хорошие люди, — глаза Шаммы-ага потеплели, — верны друг другу до самой смерти. К родному гнездовью привязаны.
Черкез опустил голову, сердце полоснула обида. Неужели они с Джемал глупее птиц, этих неразумных существ? Он вслушивался в голос Шаммы-ага, ровный, спокойный, и каждое его слово, мудрое, убедительное, западало в самую душу. Другие вели себя иначе. Хырслан был криклив и груб, Мадер — поначалу игрив, а выпивши — сентиментален, Мустафа Чокаев — фальшив и снисходителен, Шырдыкули — неискренен и вкрадчив.
А вот Шаммы-ага доверителен, говорит как равный с равным. Так с ним еще разговаривает Джемал. Но она ему жена, самый родной, любимый человек на чужбине.
«О чужбина, чужбина! Будь ты проклята!.. Чего это я?! — спохватился Черкез. — Тогда не встретил бы Джемал, так и осталась бы она пленницей Хырслана. Что тогда?»
У ног Черкеза, вздыхая, бился в каменных теснинах горный Сумбар, вздувшийся от паводка. А ему чудились людские вздохи, крики, конский топот. Виделся тот день, когда уходил из родных Каракумов. Стремя в стремя с ним скакал Хырслан со своими головорезами. Черкез часто оглядывался назад, и всякий раз чудилось, что за ним неотступно бегут отец, мать, брат Кандым. Но они же убиты! Своими глазами видел, прикасался к их окоченевшим лицам, рукам. А теперь они, казалось, у самого конского крупа. Отец и брат молчали, а мать слезно умоляла: «Вернись, сынок! Что ты в чужом краю забыл?..» Сразу же за кордоном видения вмиг исчезли, словно им не хотелось расставаться с родиной. Чужая земля претила даже призракам.
— Ты помнишь, кто приходил к вам в Сувлы? — Голос Шаммы-ага опять вернул Черкеза к действительности.
— Джунаид-хана помню, его сыновей, Дурды-бая с сыновьями. Еще дядю Тагана, нашего дальнего родича по матери, отца Джемал. Он вроде служил у Джунаид-хана, а потом к красным переметнулся. Его сын Ашир навещал моего отца. — Черкез чуть растерянно улыбнулся. — Мне кажется, они дружили. Ашир — родной брат Джемал. Где он сейчас?
— Кого ты еще помнишь? — Шаммы-ага сделал вид, что не расслышал вопроса.
— Армянина помню — курчавый, веселый такой. Мелькумов, кажется, его фамилия. Он, подарив отцу кортик в золотых ножнах, сказал: «Это тебе, Аманли, за верную службу от Советской власти». Бывал еще один русский — коренастый, в бушлате и тельняшке. Отец звал его Иваном. И еще один приходил, русоволосый, разговаривал по-туркменски и по-русски, но отец сказал, что он немец, и называл его не то Иоганном, не то Гербертом.
— А ты бы узнал их всех сейчас?
— Если покажут, узнаю. Тогда и после я не понимал, почему отец относился к ним душевнее и теплее, чем к Джунаид-хану и его людям. Он был с ними доверительнее, сердечнее, они платили ему тем же. Я это понял только сейчас, перейдя границу, коснувшись родной земли.
— Ты когда-нибудь называл их имена Мадеру или еще кому-либо?
— Нет, Шаммы-ага. Память об отце свята, и все, что связано с ним, храню на дне сердца, а вход туда открыт не каждому.
— Мой тебе совет, забудь эти имена.
Черкез молча кивнул. В его больших, чуть навыкате глазах мелькнула тень беспокойства, сожаления, будто что-то мучило, не давало ему покоя... Почему над всем этим он не задумывался раньше — в Иране, в Германии? Был замотан, измучен учебой, тренировками? И такое случалось. Прыгал с парашютом под Потсдамом, совершал по ночам марш-броски, ходил по азимуту до полного изнеможения, встречался в лесу с радисткой Джемал, и они, развернув рацию, передавали очередную радиограмму Мадеру, дожидавшемуся от них вестей в Аренсдорфе, своем родовом имении. Но это было так давно.
А в последнее время Черкез больше занимался делами фирмы по продаже хны и басмы, завозимых из Ирана, Турции. Он с Джемал успели прослыть преуспевающими дельцами, приехавшими в Германию по приглашению немецких друзей. Фирма, созданная на капиталы, доставшиеся в наследство от Хырслана, действительно процветала. Да и Вилли Мадер, внесший свой пай, делал все, чтобы она обрастала солидной клиентурой, заказами. Не без его заинтересованного участия удалось открыть ее филиалы на юге Франции, в Монте-Карло, на севере Италии, в Испании. Мадер настолько вошел во вкус, что поговаривал завязать коммерческие отношения и со странами Латинской Америки.
Черкез был весь поглощен своим бизнесом, хотя знал, что Мадер имел на него другие виды. Как и на Джемал. Недаром немец пичкал их материалами о Срединной империи, об истории Средней Азии, требовал, чтобы они больше ездили, запоминали, настойчивее обзаводились знакомствами, особенно среди азиатов, интересовались их занятием, образом мыслей.
И вот однажды в Париже, когда Черкез по заданию Мадера впервые встретился с Мустафой Чокаевым, тот представил его собравшимся собутыльникам как великомученика, спасшегося от «большевистской каторги» лишь благодаря «личному героизму и помощи верных друзей». Он еще долго распинался о побеге Черкеза, о его «заслугах» перед будущим «великим националистическим движением».
Откуда Чокаев, безвылазно живший в Париже, был так осведомлен о Черкезе? И чем больше распинался он о «коварстве большевиков-гяуров», тем больше Черкез сомневался в правдивости слов подвыпившего оратора. Его сумбурная речь лишь разбередила впечатлительную душу Черкеза, и он вновь задумался о странной гибели родителей и брата. Мысль эта мучительно терзала его своей загадочностью. И он все чаще думал о Туркмении, о земле своих предков. Тоска, боль по родине с каждым днем становилась все острее...
Жизнь шла своим чередом. В контору фирмы «Восточная красавица» на Данцигштрассе иногда привозили рулоны рекламных плакатов. Их присылало какое-то общество, разумеется, не без санкции ведомства Геббельса, знавшее, что фирма поставляет хну и басму почти всей Европе. Как-то Черкез, получив очередную партию, развернул один рулон. Броский рекламный плакат со свастикой по четырем углам, в центре — сочные фотографии с красивыми видами. А под ними готическим шрифтом выведено: «Немец! Посмотри вокруг, как божественно красива твоя вечная родина! Родина тысячелетнего рейха! Как великолепны берега северных озер, их песчаные пляжи, где отдыхали твои победоносные предки — викинги! Как восхитительны вечнозеленые хвойные леса и уютные хижины со всеми удобствами! В девственных чащах, где охотились еще славные викинги, ты найдешь покой и уединение... Немец! Прекраснее твоей родины не сыскать на всем белом свете. Хайль!»