— Как погнул, а? — возмутился уставший Илья и отрывисто приказал: — Поддержи здесь.

Майрам присел на корточки. Теперь увидел мать. Она прижалась щекой к холодному косяку двери, и губьп ее беззвучно шевелились. Беззвучно, но Майрам-то ее слышал! Он знал, что юна шептала, что говорят в таких случаях все матери. И не важно, на каком языке они произносят, это всегда звучит одинаково:

— Живой, сынок…

Ну, чего ты, мать, мучаешь себя? Зачем пришла? У меня такой закон: попал в аварию, корпи до тех пор, пока не залатаешь все и машина не будет на ходу. Хочу поскорее избавиться от свидетельств своего позора. А ты, мать, иди домой и не волнуйся. Если бы ты знала, как тяжко бывает видеть сгорбленную, слабенькую фигуру матери, которую беспокойство тебе подняло с постели и погнало в путь, ты бы постаралась н. показываться мне. Иди-иди, мать, не заставляй мои глаза наполняться слезами. Мне еще работать надо, а ты вызываешь в груди щемящее чувство вины перед матерью, которое всегда появляется, даже если ты не чувствуешь за собой никакой вины. Так уж устроен человек: какую бы славу ни принес он р. дине, каких бы успехов ни добился, кем бы ни стал, а перед матерью он всегда чувствует долг, ибо всегда видит в ее глазах тоску и боязнь за себя.

Иди спать, мать. Знаю, что рано утром ты будешь у Николая Николаевича, и не остановить тебя, даже если караулить у дверей дома. Ты пойдешь к нему, и никакие увещевания Светы, убеждающей тебя, что начальнику не до посетителей, чтоу него идет важное совещание и прерывать его нельзя, потому что конец квартала, а плана нет, — ты будешь слушать, будешь ей охотно кивать в знак согласия, но незаметно для нее окажешься у двери в кабинет и откроешь ее, массивную, и войдешь к начальнику в самый разгар обсуждения неотложной проблемы, и прервешь выступающего без всякого стеснения, потому что тебя сюда привел закон материнского сердца, но Николай Николаевич не захочет принимать это обстоятельство за вескую причину и, отругав чуть ли не заплакавшую от обиды Свету, попытается выдворить тебя за дверь, а ты с ходу начнешь доказывать им, какой хороший у тебя сын, как он кормит всю семью, как старается, чтобы в отсутствие отца никто ни в чем не нуждался, даже бросил учебу, а на это сейчас не каждый решится… И ты откажешься покинуть с таким трудом завоеванные позиции, и будешь говорить, доказывать, просить, умолять… И остановить тебя никому не удастся, и тебя будут слушать с легким раздражением, но выгонять не станут, потому как ты посетитель и к тому же горянка, а вековые обычаи нарушать нельзя, если не желаешь прославиться навеки и опозорить всю свою фамилию… Николай Николаевич будет поглядывать на тебя исподлобья, дожидаясь, когда ты выговоришься, чтоб заявить: «Приказ издан, и ничего уж сделать нельзя». И ты начнешь опять все сначала, опять напомнишь о семье, у которой внезапно не стало кормильца, опять начнешь меня покрывать материнской позолотой, вспоминать все мои добродетели. А когда Николай Николаевич затрясет отрицательно шевелюрой, ты станешь настойчиво допытываться у присутствующих, разве Майрам не работящий. «Хороший он», — будешь твердить ты, а Ник Ник, доведенный до бешенства твоим напором, провозгласит: «Хороший?! А мне не нужны хорошие! Пусть и у других работают такие хорошие! Мне не надо!» И тогда ты умолкаешь. Ты попросишь, чтоб кто-нибудь из участников совещания уступил тебе, пожилой горянке, стул, поставишь его посреди кабинета, прямо напротив начальника, и усядешься плотно и надолго…

Иди, мать, домой, иди. На сей раз ничего этого не надо. Повезло мне, благодаря моему пассажиру-очкарику. Иди, отдыхай, не то в следующий раз не Ник Ник не выдержит, а твое сердце. А это для всех нас будет ужасно. Иди отдыхать, мать, и не плачь, не расстраивай ни себя, ни меня… Не один я такой у тебя. Скажи, какой сын оправдывает надежды матери? Какой не заставляет ее страдать? Из-за кого не рыдало сердце матери, не сжималось от боли, огорчения и обиды? Ты знаешь таких? Я не знаю. Так уж устроены ваши сердца, матери, что они всегда болят за сыновей, переживают за них даже тогда, огда они этого не заслуживают… Иди, мать, домой…

* * *

…Через два дня Савелий Сергеевич скомандовал Майраму: — Кисловодск! — и пояснил: — Будем сватать актера на роль Мурата.

…Шел одиннадцатый час утра, когда они прибыли в санаторий, а Вадима Сабурова — именно этого известного актера хотел видеть Савелий Сергеевич в роли Мурата — застали спящим. Конов ворвался к нему шумно, растормошил его, стащил с кровати, вытолкал бедняжку в ванную, заставил принять холодный душ, усадил его, полуголого, босого, на стул посреди комнаты и беркутом закружил над ним. Майрам смотрел на это удивительно знакомое лицо, искаженное сном и натиском невесть откуда свалившегося на него режиссера, артист вздрагивал от каждой громкой фразы, и Майрам не мог примириться с мыслью, что этот ошарашенный сонный человек играл такие героические роли, в которых что ни эпизод, то невероятная отчаянная смелость и отвага… Ему казалось, что он может месяцы прожить без сна и еды… А он сидел перед ними полуголый и вздрагивал, и жалобно умолял оттащить от него этого злодея-режиссера, который не дает ему выспаться, который обрушивает на него какие-то странные фразы… Иногда они доходили до его сознания, и он тогда поглядывал на Майрама, свидетеля «сватовства», с подозрением, что его разыгрывают… И на это были у него основания, ибо Конов обрушил на него ошеломляющую информацию…

— Пойми, — внушал ему Савелий Сергеевич, — я предлагаю тебе не просто исполнить очередную роль в очередном фильме. Я хочу, чтобы ты прожил на экране целую жизнь. Жизнь чело века необычной судьбы. Необычной! Учти, это будет нелегко, несмотря на твой могучий и уже признанный талант и колос сальный опыт. Чтобы четче представить себе мышление будущего героя, его мечты, тебе придется забыть все, что ты познал за долгие годы учебы в школе, в вузе… Раньше ты все это мобилизовывал, чтоб успешно справиться с образом. А теперь дол жен забыть. Начисто забыть. Быть тебе абсолютно неграмотным, но… знать русский, английский, немецкий. Это помимо осетинского. Быть тебе наивным до предела и в то же время необычайно мудрым. Резким до грубости — и мягким до сентиментальности. Порывистым — и терпеливым. Жестким — и плачущим из-за невесты…

В этом месте речи режиссера, пожалуй, впервые появилась у Вадима заинтересованность. Так, самая малость…

— Тебе часто будут тыкать в лицо оскорбительную кличку «дикий», — режиссер поднял палец, предупредил, — не без основания! Но в то же время ты будешь застенчивым до смешного. Робеть тебе ужасной робостью — до конфуза! — перед женщинами!

Вадим хмыкнул. Он усмехнулся своей тайной мысли, но Конов уловил ее.

— Конечно, при твоих поклонницах сложно, но эту робость я тебе внушу, хотя бы тем, что ты хлюпик по сравнению с ним! — показал режиссер на Майрама.

Вадим не оскорбился. Наоборот, он весело подморгнул таксисту и опять уставился в лицо режиссеру.

— Ты пройдешь полмира, слышишь? Пройдешь в буквальном смысле этого слова. Тебя будут обманывать. Тебя будут оскорблять. В тебя будут стрелять. Но ты не потеряешь обостренного чувства справедливости, которым одарили тебя привода и отец. Свою экранную жизнь ты начнешь с того, что попытаешься устроить свою судьбу, а примешь на себя заботы всего человечества и станешь переделывать весь мир! Вадим, скептически улыбнувшись, попытался вставить слово, но Конов ладонью прикрыл ему рот:

— Погоди!.. Ну, и чтоб окончательно доконать тебя, мой Вадимчик, — навис над актером Савелий Сергеевич, — сообщу тебе вот еще что: твой герой, будучи совершенно неграмотным, не зная элементарных основ философии и политэкономии, ста нет наркомом республики и членом ВЦИКа!

И у актера есть предел терпения, хотя, как Майрам вскоре понял, эта профессия приучает ко многому, в частности, ничему не удивляться и верить, верить, верить всему и всем: режиссерам, авторам, критикам, зрителям, ситуациям, характерам… Вадим не сталь дольше слушать. Он отчаянно замотал головой, стряхивая остатки сна, и растерянно воскликнул: — Ну и фантазия! Да могло ли быть такое? Да жил ли такой человек?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: