Так поступали у них в деревне, а ее земляки, пожалуй, получше, чем люди в городе. Когда жена Роберте, толстуха Леокадия, купила своему работнику пару подтяжек, чтобы склонить его к тому, что ей от него было нужно, ей не удалось провести Роберте, и он заметил ее шашни. Он накрыл парочку в самую подходящую минуту и так крепко поучил жену кнутом, что навсегда отбил у нее охоту начинать сызнова. И с тех пор во всей округе не сыщешь жены лучше Леокадии, и мужу нечем попрекнуть ее «вот ни настолечко». Правда, с Роберте себя соблюдать надо, он сам себя ведет правильно, и с животными и с людьми обращение знает.

Евфимия, не раз битая своим почтенным отцом, да и сама простая и грубая, признавала, что надо действовать силой; она считала бы в порядке вещей, если б г-н Бержере сломал о спину провинившейся жены обе половые щетки, на одной из которых волос наполовину вылез, а на другой, более старой, его набралось бы разве что с горсточку. Этой щеткой, намотав на нее тряпку, мыли пол в кухне. Но то, что хозяин мог надолго затаить злобу и молчать, казалось молодой крестьянке чем-то отвратительным, противоестественным и поистине дьявольским. Особенно сильно чувствовала она неправоту г-на Бержере потому, что его поведение усложняло и затрудняло ее службу. Надо было подавать отдельно г-ну Бержере, который не хотел больше обедать с г-жой Бержере, и отдельно г-же Бержере, существование которой, хотя оно и упорно не замечалось г-ном Бержере, все же приходилось поддерживать пищей. «Словно в харчевне», — вздыхала юная Евфимия. Г-жа Бержере, которой муж не давал больше денег, говорила: «Сосчитаетесь с барином». Евфимия, дрожа от страха, несла вечером счет барину, а он не мог справиться со все возрастающими расходами и отсылал ее повелительным жестом. И Евфимия была подавлена трудностями, неразрешимыми для ее ума. От жизни в такой нездоровой атмосфере она забыла о веселье: уже не слышались на кухне ее смех и крики, чередовавшиеся со звоном кастрюль, шипением масла, пролитого на плиту, тяжелым стуком ножа, которым она рубила на кухонном столе мясо, а заодно и собственные пальцы. Она уже не выражала шумно ни радости, ни горя. Она говорила: «В этом доме и сама одуреешь». Ей было жаль г-жу Бержере. Теперь барыня была к ней добра. Они просиживали целые вечера бок о бок у лампы, поверяя друг другу свои тайны. Преисполненная таких чувств, юная Евфимия сказала г-ну Бержере:

— Не хочу у вас жить, уж очень вы злой. Не хочу.

И она вновь залилась слезами.

Упрек не рассердил г-на Бержере. Он пропустил его мимо ушей, потому что был достаточно умен и не обиделся за такую дерзость на деревенскую девушку. И он усмехнулся про себя, потому что, несмотря на мудрые мысли и прекрасные принципы, хранил в тайниках души первобытный инстинкт, который живет в современных мужчинах, даже самых мирных и кротких, и вызывает в них радость, когда их принимают за диких зверей, как будто способность вредить и разрушать — исконная сила живых существ, их основная доблесть и высшая добродетель; впрочем, если поразмыслить, так оно и есть, ибо в жизни, которую нельзя поддерживать и развивать без убийства, лучшим считается тот, кто проливает больше крови, а того, кто благодаря природным данным и хорошей пище наносит особенно сильные удары, величают доблестным, и такие мужчины нравятся женщинам, естественно заинтересованным в том, чтобы их избранники были самыми сильными, — ведь женщины неспособны различать силу оплодотворяющую и силу разрушительную, так как обе действительно неразрывно слиты в природе. И когда юная Евфимия простым, как басня Эзопа, языком сказала хозяину, что он злой, г-ну Бержере, по натуре своей склонному к размышлениям, почудился льстивый шепот, как бы продолжающий несложную речь служанки: «Знай, Люсьен Бержере, ты человек злой, в самом обыкновенном смысле слова, то есть ты способен вредить и разрушать от избытка жизненных сил, в целях обороны, ради завоеваний. Знай, ты в своем роде гигант, чудовище, людоед, страшный человек».

Но так как ему было свойственно сомневаться и не принимать слов людей на веру, он стал проверять самого себя, дабы убедиться, что он и впрямь таков, как сказала Евфимия. Заглянув в себя, он сразу отметил, что в общем он человек не злой, что, напротив, он жалостлив, чуток к чужим страданиям, сочувствует несчастным, любит ближних, хотел бы удовлетворить все их нужды, исполнить все желания, дозволенные и преступные, ибо он не ограничивает милосердия к роду человеческому рамками какого-либо морального учения и печется о всех несчастных. Он считал дозволенным все, что никому не причиняет вреда. И в душе у него было больше тепла, чем то разрешено законами, нравами и верованиями различных народов. Итак, разобравшись в себе, он увидел, что не был злым, и это повергло его в некоторое смущение. Тяжело было обнаружить в себе презренные свойства рассудка, не вооружающие для жизненной борьбы.

Затем он с похвальной педантичностью стал вспоминать, не нарушил ли он своего доброжелательного умонастроения и мирного характера при каких-либо обстоятельствах, хотя бы по отношению к г-же Бержере. И вскоре он осознал, что в этом частном случае он поступал против своих общих правил и обычных чувств, что тут его поведение представляло интересные особенности, из которых он отметил наиболее странные.

«Главные особенности: я притворяюсь, будто считаю ее преступной, и действую так, словно и в самом деле исповедую это общее людям заблуждение. Совесть упрекает ее за прелюбодеяние с господином Ру, моим учеником, я же считаю ее прелюбодеяние дозволенным, так как оно никому не причинило зла. Госпожа Бержере нравственнее меня. Но, считая себя виновной, она извиняет себя. А я, не считая ее виновной, не извиняю ее. В мыслях о ней я безнравственен и кроток. В обращении с ней я нравственен и жесток. Я безжалостно осуждаю не ее поступок, который, с моей точки зрения, только смешон и неуместен, а ее самое, виновную не в том, что она сделала то, что сделала, а в том, что она есть то, что она есть. Юная Евфимия права: я злой!»

Он остался доволен собою и, развивая новые мысли, рассуждал так:

«Я действую, значит — я злой. И без этого опыта я знал, что нет безобидного действия и что действовать — значит вредить или разрушать. Как только я начал действовать, я стал зловредным».

Он рассуждал так не без основания, потому что в самом деле систематически, упорно, последовательно стремился отравить жизнь г-же Бержере, отнять у этой женщины все блага, необходимые ей при ее примитивной душе, семейных наклонностях и общительной натуре, и в конце концов выжить из дому надоедливую и неприятную супругу, своей изменой давшую ему в руки бесценное преимущество.

Он пользовался этим преимуществом. Он выполнял свое дело с энергией, удивительной для слабохарактерного человека, — а г-н Бержере был человеком нерешительным и безвольным. Но в этом случае его подстрекал непобедимый Эрос, желание. Ибо мир зиждется на желании, оно более сильно, чем воля, и именно оно создало мир. Г-н Бержере руководствовался в своем поведении Эросом, неизъяснимым желанием не видеть более г-жу Бержере. И в этом чистом, ясном желании, не омраченном ненавистью, было столько же сладостной силы, как и в любви.

Между тем юная Евфимия дожидалась, чтобы хозяин ответил ей или хоть накричал на нее. Она походила на г-жу Бержере, свою хозяйку, — молчание было ей тягостнее брани и оскорблений.

Наконец г-н Бержере заговорил. Он сказал, не возвышая голоса:

— Я вас не держу. Вы уйдете от нас через неделю.

В ответ юная Евфимия жалобно заскулила. На минуту она остолбенела. Затем в тупом и горестном недоумении вернулась на кухню, увидела кастрюли, помятые, как доспехи на поле брани, ее доблестными руками; стул с продавленным сиденьем, что, впрочем, не вызывало особых неудобств, потому что она на него не садилась; кран, из которого ночью часто текла вода, заливая квартиру, так как она забывала его закрыть; вечно засоренную раковину; стол, изрубленный ножом; чугунную, изъеденную огнем плиту; черную от угля конфорку; полки, украшенные бумажным кружевом; банку с ваксой; бутылку с жидкостью для чистки меди. И тут, окруженная памятниками своей многотрудной жизни, она заплакала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: