Он обвинял людей и обстоятельства в том, что они ему враждебны и пагубны для него. Он вел себя ребячливо, нелепо, отвратительно. Г-жа Мартен, огорченная и Шулеттом и дождем, думала, что подъему никогда не будет конца. Когда она возвратилась в обитель колоколов, мисс Белл в гостиной, выводя золотыми чернилами альдинские буквы[57], переписывала на листе пергамента сочиненные ночью стихи. Когда ее приятельница вошла в комнату, она подняла свою маленькую некрасивую головку, озаренную жгучим светом чудесных глаз.

— Darling, позвольте представить вам князя Альбертинелли.

Князь, прислонившись к печи, стоял, как юный бог, во всей своей красе, которую густая черная борода делала более мужественной. Он поклонился.

— При виде вас, графиня, мы полюбили бы Францию, если бы этого чувства не было еще в наших сердцах.

Графиня и Шулетт попросили мисс Белл прочесть им стихи, которые та переписывала. Она извинилась, что ей, иностранке, придется своими неуверенными ритмами тревожить слух французского поэта, которого она после Франсуа Вийона[58] чтит превыше всего; потом милым свистящим, словно птичьим, голоском прочла:

И тогда у подножья скалы, где журчащий родник
Серебристой наядою к Арно бежит напрямик
И алмазной волною, смеясь, обдает камыши,
Двое чистых детей обручились в зеленой глуши.
И в сердца их влилось несказанное счастье любви,
Как родник, приносящий к подножию волны свои.
Звали девушку Джеммой. Но юноши имя для нас
По случайности злой неизвестным оставил рассказ.
В козьих зарослях, в чащах запутанных целые дни
Без конца сочетали и руки и губы они,
А когда опускались лиловые тени на мох,
Наступающий вечер всегда заставал их врасплох.
И, уста разлучив, несговорчивость ночи кляня,
Возвращались в свой город они с окончанием дня.
Средь бездушпой толпы, не скрываясь, под сотнями глаз
В безысходности счастья случалось им плакать не раз,
И все чаще и чаще являлось сознание к ним,
Что для них этот мир равнодушьем своим нестерпим.
Средь зеленых лугов, где, сожженные страстью дотла,
Словно ветви, сплетали они в исступленье тела,
Рос диковинный куст: как омытые кровью клинки,
Меж колючей листвы разбросал он свои лепестки.
Пастухи ему дали названье «Молчанья цветок».
Знала Джемма, что дивную силу таит его сок,
Что в одной его капле великий покой заключен,
Бесконечная тишь, вековечный, божественный сон.
И однажды, смеясь под раскидистой тенью куста,
Лепесток она другу беспечно вложила в уста,
А когда, улыбаясь, уснул он, без мук, без тревог,
Надкусила сама горьковатый на вкус стебелек
И, бледна, бездыханна, к любимому пала на грудь…
Ввечеру голубки прилетели над ними всплакнуть, —
Но ни птицы, ни ветер, ни дождь, ни речная волна
Потревожить уже не могли их любовного сна.[59]

— Очень красиво, — сказал Шулетт, — и это Италия, чуть подернутая туманами Фулы.

— Да, — заметила графиня Мартен, — красиво. Но почему, дорогая моя Вивиан, вашим прекрасным невинным детям захотелось умереть?

— Ах, darling, да потому, что они были так счастливы, как только возможно, и уже больше ничего не желали. Это было безнадежно, darling, безнадежно. Как вы этого не понимаете?

— А вы думаете, что мы живем только потому, что еще надеемся?

— О да, мы живем, darling, в ожидании того, что Завтра, неведомое Завтра, царь волшебной страны, принесет в своем черном или синем плаще, усеянном цветами, звездами, слезами. Oh! bright king To-Morrow![60]

X

Все уже переоделись к обеду. Мисс Белл в гостиной рисовала чудовищ в манере Леонардо. Она создавала их, желая узнать, что они скажут ей потом, вполне уверенная, что они заговорят и в причудливых ритмах выразят изысканные мысли. Она же будет слушать их. Так она чаще всего находила путь к своим стихам.

Князь Альбертинелли напевал у рояля сицилиану: «О Лола!» Его мягкие пальцы чуть касались клавиш.

Шулетт, еще более грубый, чем обычно, требовал ниток и иголок, собираясь штопать свою одежду. Он сокрушался, что потерял скромный маленький несессер, который целых тринадцать лет носил в кармане и который был дорог ему прелестью воспоминаний и мудростью советов, полученных от него. Он думал, что потерял его в одной из полных суетного блеска зал палаццо Питти; эту потерю он ставил в вину дому Медичи[61] и всем итальянским художникам.

На мисс Белл он бросал недобрые взгляды:

— А вот я сочиняю стихи, когда зашиваю свои лохмотья. Мне приятно самому трудиться… Я распеваю свои песни, подметая комнату, — вот почему эти песни нашли доступ к людским сердцам, подобно старинным песням пахарей и ремесленников: те песни еще прекраснее моих, но не превосходят их простотою. Моя гордость в том, что я не желаю никаких слуг, кроме самого себя. Вдова пономаря предлагала мне чинить мое тряпье. Я ей не позволил. Это дурно — заставлять других рабски исполнять такие дела, которыми мы по доброй воле можем заниматься и сами.

Князь беспечно наигрывал беспечный мотив. Тереза, уже целую неделю бегавшая по церквам и музеям в обществе г-жи Марме, размышляла о том, какую скуку нагоняет на нее спутница, то и дело обнаруживая в изображениях старых мастеров черты сходства с кем-нибудь из своих знакомых. Утром, в палаццо Рикарди, на одних только фресках Беноццо Гоццоли[62] г-жа Марме узнала г-на Гарена, г-на Лагранжа, г-на Шмоля, княгиню Сенявину в костюме пажа и г-на Ренана верхом. Ее самое пугало, что всюду она видит г-на Ренана. Мысли ее с легкостью, раздражавшей ее приятельницу, все возвращались к тесному кружку академиков и светских людей. Она говорила нежным голосом о публичных заседаниях Академии, о лекциях в Сорбонне, о вечерах, на которых блистали светские философы-спиритуалисты. Что касается дам, то все они, по ее мнению, были очаровательны и безупречны. Она обедала у них у всех. И Тереза думала: «Уж слишком она осмотрительна, добрейшая госпожа Марме. Надоела она мне». И она раздумывала о том, как будет оставлять г-жу Марме во Фьезоле и одна осматривать церкви. Пользуясь выражением, усвоенным от Ле Мениля, она мысленно сказала себе: «Посею-ка я госпожу Марме».

В гостиную вошел стройный старик. По его нафабренным усам и седой бородке можно было бы принять его за старого военного. Но за очками чувствовалась умная мягкость взгляда, присущая глазам, состарившимся от занятий наукой и от житейских наслаждений. То был флорентинец, друг мисс Белл и князя, профессор Арриги, некогда обожаемый женщинами, а теперь — знаменитый в Эмилии и Тоскане благодаря своим трудам о земледелии.

Он сразу понравился графине Мартен; она, хоть и не была высокого мнения о сельской жизни в Италии, не преминула расспросить профессора о его методах и о результатах, которых он добивается.

Он действовал с осмотрительной энергией.

вернуться

57

Альдинские буквы. — Альды — семья венецианских типографов (конец XV–XVI вв.); применили в своих изданиях новый шрифт с наклоном вправо — так называемый «итальянский курсив».

вернуться

58

Франсуа Вийон (род. 1431) — французский поэт, представитель демократических слоев средневекового города. В своих статьях Франс называл Верлена «мистическим Вийоном» и постоянно сравнивал обоих поэтов.

вернуться

59

Перевод Э. Александровой.

вернуться

60

О, светлый король Завтра (англ.).

вернуться

61

…он ставил в вину дому Медичи… — Медичи — итальянский купеческий род, правивший во Флоренции в XV–XVIII вв. Флорентинский купеческий род Питти (XIV–XV вв.) своими колоссальными богатствами соперничал с Медичи.

вернуться

62

Беноццо Гоццоли (1420–1498) — флорентинский живописец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: