Дмитрий Михайлович Урнов
Кони в океане
КОНИ В ОКЕАНЕ
Кучера и ковбои
Написали на вагоне «Лошади», и мы поехали. Ехать предстояло через Атлантику — показывать за океаном нашу тройку.
— В Америку приедем в одиннадцать часов вечера, — сказал доктор. — Тут уж ничего не будет, а утром, к шести, надо подготовить лошадей как следует, чтобы смотрели жеребцами. Огонь! Старик придет, увидит их и скажет: «Ха-ха, в молодости я сам такой был!» И все засмеются.
Надежно говорить с бывалым человеком. А доктор сопровождал лошадей по всему свету. Он мог сказать, как говорили некогда трагики-гастролеры, «Я знаю публику, но и публика меня знает!», он мог сказать: «Знаю мир, и мир меня»… Знали, знали на бегах Венсенского леса, на скачках под Вашингтоном, на Лазурном берегу и в Монте-Карло, всюду, где только слышится стук копыт и восторги публики, всюду знали нашего доктора, главного ветврача Центрального московского ипподрома.
Доктор полагал, что не одни только люди, но и лошади его знают. «Обрати внимание, — говорил он в Огайо, указывая на какого-то гнедого, — как на меня смотрит. Уз-знал, бандит, узнал! Ор-ригинальная лошадь!»
В одиннадцать вечера мы в Америку, однако, не попали. Доктор рассчитал время не совсем точно потому, что река Святого Лаврентия у берегов Канады оказалась забита льдом до самого дна. Даже канадские ледоколы стояли. И нашему «Волхову» потребовались лишние сутки, чтобы пробиться в порт — к Монреалю. Возможно, океан еще раньше задержал нас штормом у Ньюфаундленда. Не исключено также, что в самом начале нашего трансатлантического пути на товарной ветке ипподрома, прежде чем кондуктор написал на вагоне «Лошади» и мы поехали, слишком много друзей хотело сказать нам напутственное слово.
Возникали все новые и новые лица, каждый приходил не только с добрым словом, но и с делом. Когда вовсе незнакомое лицо попробовали спросить, почему так решительно протискивается оно в вагон, прозвучал патетический контрвопрос: «А кто гвоздь прибил?!» И увидели мы гвоздь, державший снаружи металлический люк окна. Потом, в дороге, мне часто, особенно перед сном, приходил на память именно этот незнакомец: грохотал и лязгал вагон, но люк окна не прибавлял ничего к ужасному шуму.
Проводы продолжались так долго, что доктор, наконец, попросил:
— Граждане, расходитесь, а то мне лошадей в дороге нечем будет лечить.
А лошади тем временем жевали овес. Если пожмут плечами: «Вот еще наблюдение! Что за новость?» — то замечу, далеко не извечно и не само собой разумеется, что лошади едят овес. Овес лошади начали есть только с XIV века в Норвегии. У нас же в пути как раз против Норвегии у Лофотенских островов лошади отказались от овса.
— Беда, — вздохнул доктор.
Нет более верной приметы здоровья и заболевания лошади: жует ли она овес? Тренер приходит рано утром на конюшню и сразу же проверяет: как проели овес? Лошадь пробежала на приз, и тренер ждет, пока она остынет и можно будет дать ей овса. Он посмотрит: ест? Лошади едят овес — значит, они в порядке. Корм остался нетронутым, стало быть, беда.
Правый пристяжной в самом деле выглядел плохо. Голова его опускалась все ниже и ниже, дышал он прерывисто и часто. То же самое с ним случилось в дороге у Бологого, и вот теперь повторялось в Баренцевом море: нервные колики.
Качало. Ревело. Похожий на клоуна доктор, цепляясь за канат, висел над лошадью и целился шприцем в вену. Он бормотал:
— Ор-ригинальный шторм…
Морской болезнью мы сами, к счастью, не страдали. Лошадям приходилось тяжело. Желудок у лошади так устроен, что она лишена возможности облегчиться тем естественным способом, каким обычно пользуются, мучаясь от морской качки. У лошади если уж пошло горлом, то — кровь: конец. И когда мы чувствовали, что бессильны поддержать лошадей своими средствами, мы шли к капитану. Огромный корабль разворачивался, менял курс и наваливался на волну, словно хотел смирить ее: «Ну, ну! Ты чего?» — как кричат на лошадей, если они чрезмерно безобразничают.
А капитан спускался в трюм посмотреть, как теперь чувствуют себя лошади. Он осторожно останавливался на почтительном расстоянии и спрашивал: «Они меня не укусят?» Потом, дотрагиваясь все с той же осторожностью до мягкого волосатого носа, вздыхал: «У нас был Воронок. Вот лошадь! Отец запряжет…» У нас был точно такой же Егорка, дед рассказывал, — удивительного ума и страшной выносливости. «На всей земле, — говорит Уильям Фолкнер, — по пальцам можно пересчитать тех, в чьей жизни и памяти, в испытаниях судьбы и личных пристрастиях лошадь вовсе не занимала бы места».
При взгляде на наших лошадей у всякого эта память пробуждалась. Резкие крики слышались где-то там, наверху, когда «Волхов» заходил в очередной порт грузиться, а мы, пользуясь спокойствием, спускались к лошадям, чтобы дать им в трюме маленькую прогулку. Голоса исчезали тотчас, едва только убирали лючины трюма и грузчики — будь то голландцы, бельгийцы, французы, канадцы — видели, что в трюме. Лошади! Устанавливалась торжественная тишина. Каждый, должно быть, вспоминал своего Воронка или Егорку…
Грузчики прекращают забастовки, если приходит в порт корабль с лошадьми, точно так же, как шоферы автобусов делают исключение и отменяют на время «страйк», чтобы отвезти детей в школы.
На станции Оленья между Колой и Мурманском нас загнали в тупик и дело запахло вечностью. Диспетчер слушать ничего не хотел. Много толпилось просителей, и всем он отвечал: «А другие, по-вашему, что — не люди?» Но едва только втолковали ему, что у нас — лошади, суровые складки его лица разбежались.
— Что ж сразу-то не сказали? — И начал он кричать в трубку: — Слушай, там, на пятом, не люди, а лошади. Да, лошади! Давай срочно! Лично прошу! Цепляй сию минуту!
Он еще раз обратил к нам улыбающееся лицо:
— Счастливого пути!
И покрутил головой:
— Лош-шади!
— Оригинально, — рассудил доктор.
А в порту Кеннеди, где открылись у нас неполадки с билетами и назревала неприятность, чиновник вдруг заметил у меня в руках наездничий шлем. Он вышел из-за стойки и тихо сказал:
— Так вы наездник! Что ж сразу не сказали? Вы с какого ипподрома?
— С Московского.
— Проходите же скорей!
На всем нашем долгом пути из Москвы через Мурманск, Монреаль, Буффало в Нортфилд (штат Огайо) надо было видеть, как магически действовало это слово — лошади. Да, надо было видеть… У меня же, однако, под натиском впечатлений любопытство иссякло.
Уже в Па-де-Кале в нашу каюту заглянул встревоженный первый помощник:
— Что же вы спите?
— Что-нибудь с лошадьми?!
— Да нет! Дувр!
Конечно, надо было, как Байрону, выйти на палубу и бросить взгляд на горизонт — на меловые утесы Альбиона. Нет, я не Байрон, я другой.
В океане капитан кричал по радио прямо у меня над ухом:
— Пассажир, вставайте! Кругом киты!
Киплинг чуть не наскочил на кита, когда плыл на пароходе нашим путем через Атлантику. Киплинг успел не только увидеть морского великана, он, кроме того, заметил, как кит посмотрел на него маленьким красным глазком величиной с бычий глаз. Киплинг вставил этого кита и его бычий глаз в «Обыкновенные сказки». На то он и Киплинг…
Я проспал целиком Торонто, где Хемингуэй проходил свою первую литературную школу и где мы, пересекая Канаду, ехали в автофургоне ночью. Случайно проснувшись от толчка, я увидел рядом стрелку, выхваченную фарами из темноты: «Ниагарский водопад — от поворота четыре мили». Четыре мили крюку!