И точно. Прошли годы. Давно уже отбегал колченогий и без огласки был похоронен с нищими на втором городском кладбище, как вдруг стало то тут, то там всплывать в книгах-мемуарах его имя. Вспомнили салфетки и трехногого Аргуса. Разыскивали клочки, за большие деньги ушел за границу кусок обоев с таинственным «Гинко». Любители славистики из одной южноамериканской страны выдвинули колченого на скандинавскую премию.

Тут-то и произошло. Посмотрев салфетки и кусок обоев, сидевшие в жюри решили: «Пойдет! К этому бы еще книгу стихов!..» Но, увы и ах! Оказалось, салфетки есть, собака на трех ногах есть, и слово «Гинко» обнаружили в словаре, а стихов нет. Рухнула Швеция.

На этом же этаже в трех анфиладой соединенных комнатах жил вернувшийся из эмиграции князь Петергофский. Был князь телом гладок, волосы носил по старой моде до плеч, нос имел чуткий. Едва вернулся, вступил в партию, вернули ему летний дом в Петергофе и прикрепили черную машину «эмку» и телефонов поставили столько, сколько запросил. И когда вечером звонил в прихожей аппарат и кто-нибудь спрашивал: «Князь дома?», лакей, которого он возил все эти годы с собой, отвечал:

— Их превосходительство князь Павел Саныч на партсобрании-с!

Романы князь писал исторические и все больше после телефонного звонка из Москвы. Любил женщин и легкое вино «Апареули». Когда во время последней войны поставили его во главе комиссии подсчитывать злодеяния супостата, каждый раз, когда его подводили ко рву с неизвестно когда и кем расстрелянными, закрывал платочком глаза и говорил:

— Ах, вы уж как-нибудь сами. Я подпишу все.

Скончался, удивив всех: прочитал в газете, что в Аравии сгорели какие-то нефтяные вышки, побелел, сделал ручкой: «Как так, а я?» — и отдал Богу душу. Только тогда и выяснилось, что все годы были у него в зарубежном банке акции этих вышек и деньги все лежали там.

Через стенку с князем в одной узенькой комнатке при двадцатипятисвечовой лампочке, держа на коленях амбарную книгу, синеглазый чудак писал упорно пьесу. Из дома выходил только, чтобы пробежаться до булочной, каждый раз в собачьей дохе — и весной, и осенью, — и с моноклем в глазу.

— Опять этот одноглазый пришел. Четвертушку ситнечка ему отрежь, — говорила Краснощекая продавщица своей подруге, зная, на сколько хватит у того денег.

— Да брось ты свою пьесу, — убеждали его друзья, с которыми он подрабатывал на жизнь заметками в газете. — Учись жить. Что сейчас нарасхват? Железная поступь. Про нее и пиши. Или еще: «День бык пег». Валяй про быка.

— Да, да… — и снова амбарную на колени.

Дом жил странной выморочной жизнью.

Отгремела война. Мелькали, появлялись и исчезали все новые жильцы. Въехал однажды одетый в кухлянку нгоносан, покинувший десять лет назад родную ярангу и написавший об этом рассказик и оттого ставший знаменитостью.

— Главное, ты теперь больше ничего не пиши, — учили его. — Не порть впечатление. Приходит иностранец, ты его посади на диван, а сам вставил в пишущую машинку лист, включил проигрыватель — сонату Бетховена — и стучи. Постучал пять минут, тогда поговори. Иностранцу воспоминаний на всю жизнь!..

Сменились поэты. Новые не расхаживали по парку, который разбил на месте соснового бора Институт растениеводства, объединенный с коневодческим, и не шептали, вслушиваясь в себя: «ухая… охая… ахая», — а садились за машинку и бойко выстукивали: «В яркой зелени картофель зеленеет, как синяк». На вопрос редактора: «Как это можно так зеленеть?» — отвечали нахраписто (каждый был членом какого-нибудь редакционного совета): «Так я вижу».

Менялись люди. Дом старел, волнами приходили и уходили крысы, и только неизвестно кем и когда повешенная доска у входа настойчиво напоминала данное во вьюжные годы имя «Дом имени Козьмы Пруткова».

Самую странную штуку судьба сыграла с тем, в собачьей дохе, с моноклем. В холодной, освещенной двадцатипятисвечовой лампочкой комнате он таки закончил пьесу, и, когда ее поставили, город взорвался. По сцене ходили офицеры в кителях, блестели забытым золотом погоны, женщина играла на рояле, и красные и зеленые огоньки новогодней елки отражались в голубых каминных изразцах. «Собачьей радостью», «белогвардейщиной» и «диверсией» назвали критики пьесу. Друзья перестали здороваться с ним, а лампочку перед дверью вывинтил какой-то завистник. Тогда он однажды вышел из дома, сел в пригородный составчик, доехал до безымянной нумерной платформы, вошел в лес… и пропал.

И снова жизнь потекла так, как будто ничего не случилось. Князь, газетные друзья, нгоно-сан, прежде чем могильные ямы приняли деревянные ящики с их останками, узнали и восторг выступлений в переполненных солдатами и колхозниками залах, и привыкли к черным «Волгам», которые по телефонному звонку появлялись у подъезда, и к поездкам за рубеж, с ночами в пятизвездочных отелях и переводчиком с листком в руке рано утром: «Сегодня, мсье, у вас в программе…»

Вот только такой пьесы, как их незадачливый друг, ни один из них не написал. Не им сияют елочные огни на изразцах и не для них до сих пор расходится и сходится занавес с белой, нарисованной на нем, известной во всем мире печальною птицей.

Человечество знает предприятия, осуществлять которые можно только под пологом секретности и интима. К таким, в первую очередь, относится брак. Для начала следовало склонить к замужеству невесту.

— Боюсь, что это дело окажется потруднее, чем заставить миллиардера Гейтса отдать половину состояния, Федя, — объяснял Николай своему соратнику, стоя перед тусклым гостиничным зеркалом и завязывая узел клетчатого гроссмейстерского галстука. — Ах, время, время! Как быстро ты летишь и как в худшую сторону меняешь людские нравы. Я не говорю уже о милых старинных обрядах с колокольчиками, свахой и посыпанием крыльца дефицитным пшеном. Даже дни засилия марксизма кажутся теперь райскими кущами, среди которых поют птички. В те годы достаточно было сказать «люблю», посулить женщине комнату в коммунальной квартире, и она готова была ехать за тобой даже в Семипалатинск. На моих глазах авиационный капитан за три дня пути от Москвы до Омска уговорил чужую невесту. Она ехала к жениху в Омск, а проследовала с другим аж до самой дальней станции с неблагозвучным названием Борзя. Поезд стоял в Омске двадцать минут — представляете? — жених все это время бродил по вагону, заглядывая под лавки, как будто суженая могла потеряться именно там… Кстати, деньги тают, скоро опять расплачиваться за эти барские номера. Вам не кажется, что здесь невыносимо шикарно? Не поискать ли другое место?

— У Института растениеводства есть общежитие, можно туда, — сообщил Сэм.

— Молодой человек, вы делаете успехи. Сегодня же зайду к коменданту. А сейчас пожелайте мне ни пуха ни пера!

Разговор председателя товарищества с предводительницей писательского корпуса проходил в ее комнате под пчелиное жужжание телефона.

— Опять вы, — с неудовольствием проговорила Маргарита, наблюдая, как гость уверенно садится против нее. — Сами будете менять кран, останетесь без горячей воды. — Последние слова предназначались кому-то звонившему. — Что у вас еще?

— Конфиденциальный разговор. — Николай понизил голос и наклонился к суровой председательнице. — Вопрос с бывшими жильцами исчерпан. Давайте поговорим о любви.

— Что за чушь? — крашеные брови Маргариты стрелками взлетели вверх.

— Вовсе не чушь… Предмет — брюнетка. — Николай быстро окинул взглядом собеседницу, — рост сто шестьдесят пять, глаза серые. Одним словом, эта женщина — вы.

Серые глаза остались холодными, как льдинки из шкафчика «Индезит».

— Пустой разговор. Вы мне вообще не нравитесь. Вы чересчур много говорите. С вами — как в телефонной будке.

— Что вы, что вы! «Льамур импосибль», — как говорил французский генерал де Голь американцам. Я дважды женат, плачу алименты. Говорю совсем о другом человеке. Приехал из Варшавы по срочному коммерческому делу, увидел вас, солнечный удар, влюбился до потери сознания.

— Из Варшавы? Так вот с чьей подачи мне пел Малоземельский?! Опять — вы? Сколько энергии! Не люблю мужчин, наступающих на дам, как танки… Что там случилось с вашим другом? ему нужна сиделка?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: