Пронзительно остро Феликс Макарович глянул в глаза другу и вдруг уловил там тревогу и смятение. «Что-то произошло, потому и зацепило его. Боится, не устоит?..»

— Долг, говоришь? Перед кем? Я плачу только за то, что беру. Баш на баш. Ни толкачом. Ни светильником. Ни детонатором. Ни для кого — не хочу! Не буду! Счастье ближних? Я — не касса взаимопомощи и не собес. Пусть каждый сам вырывает и охраняет свое счастье. Да ведь и…

В дверях показались Ира и Лара. Подкрашенные. Причесанные. Удивительно свежие, жизнерадостные и веселые.

— Вот и невесты, — негромкой скороговоркой сказал Феликс Макарович. — Девочки — будь здоров. Все умеют и могут. Не раз потом спасибо скажешь.

— Давай поужинаем, и развлекайся со своими невестами как знаешь…

— Не спеши с приговором. Посидим. Выпьем. Там видно будет… — многозначительно высказался Феликс Макарович и стал приглашать всех к столу.

«Девочки», видно, уже поделили сферы влияния, рядом с Бурлаком невесомо приземлилась улыбающаяся Ира, а Лара подсела к Феликсу Макаровичу.

Они и впрямь были мастерицы на все руки. И анекдоты рассказывали забавно и смешно, и стихи читали вполне прилично, и пели на два голоса недурно, причем Ира хорошо аккомпанировала на пианино. А уж танцевали…

И все-таки Бурлак ушел.

— Придется мне, старик, за тебя и за себя, — пьяно хохотнул на прощание Феликс Макарович.

— Как знаешь…

3

Тундра первой принимает на себя студеное суровое дыхание Северного Ледовитого океана. Полгода ее не касаются солнечные лучи, зато неиссякаемый глубинный холод исполинского тела полярного владыки все время леденит и леденит тундру, и та, сама мертвая от стужи, ограждает от нее земные леса, поля и степи.

Когда с хлебных полей Средней Азии уходят комбайны, в южных районах России гудет сенокос, а над Сибирью течет хмельной аромат свежих трав и цветов, в тундре вспыхивает весна, короткая и нежная, как вздох ребенка. Именно вспыхивает. Мгновенно, жарко и поразительно красиво. Два цвета борются в ней тогда: голубой и белый. Остальные — не в счет. Как малые колокольцы в пасхальном перезвоне, — лишь украшают мелодию, но не ведут ее, так и красные и желтые цветы только оттеняют, дополняют сказочно красивые узоры волшебного ковра, в какой превращается июньская тундра. Наверное, голубой тундра кажется еще и потому, что по ней разлито несметное множество незамутненных, первозданно чистых и светлых озер, рек и речушек, и все они, озаренные ослепительным, почти круглые сутки не гаснущим солнцем, сверкают либо отраженной небесной, либо собственной голубизной, их переливчатое, искристое голубое свечение густит, делая неповторимой тундровую голубень, от которой рябит в глазах, кружится голова, а сердце замирает в неизъяснимой сладостной тоске по высоте. Ввысь, под золотой небесный купол, манит голубой бескрайний разлив под ногами и над головой. Лететь. Лететь и лететь. Парить в вышине — плавно и неспешно, глазами и сердцем вбирая неземную ширь и красу цветущей весенней тундры.

Прекрасна и зимняя тундра. Ослепительно белая, с редкими островками будто из снега же вылепленных деревьев, с шумно взлетающими из-под ног и беззвучно, бесследно падающими в сугробы белыми куропатками, с внезапно возникающими и так же внезапно пропадающими в белом мареве белоснежными быстроногими и верткими песцами, с похожими на призраки, будто с линялых небес спускающимися и вновь взлетающими на небо оленьими упряжками, на которых величаво и молча сидят гордые, преисполненные чувства собственного достоинства хозяева этой земли — ненцы. Только сверху, с большой высоты, зимняя тундра кажется уныло однообразной, мертвой и холодной. Но вблизи, когда мчишься по ней на нартах, лыжах или автомобиле, она предстает живой, и ее мертвенно белая неоглядность уже не отталкивает, не пугает, не настораживает, а манит, суля нечто таинственное, но приятное, волнующее…

Потому, наверное, не полетел Бурлак на Черный мыс в вертолете, а покатил на «уазике» по только что пробитому зимнику, рискуя где-нибудь застрять, попасть под ураганную полярную метель иль угодить еще в какую-то западню, которые всегда подстерегают путника на бескрайних и почти безжизненных просторах великой тундры. А может, ему захотелось сосредоточиться, додумать до конечной точки ту не дающую покоя думу о себе и об Ольге. Нигде не думается так раскованно, как в дороге, среди безбрежных снегов и тишины.

Новорожденный зимник был еще не накатан как следует, с незакругленными крутыми поворотами, с незнакомыми, ускользающими из-под колес подъемами и рискованно, почти отвесно падающими спусками. Пройдет неделя-другая, сковырнется не один автомобиль на этих наспех срезанных поворотах, подъемах и спусках, и дорожники пришлют сюда «Катерпиллеры» — самые могучие вездеходы — бульдозеры с громадными ножами и жуткими когтями, способными располосовать речной ледовый панцирь почти полуметровой толщины Эти заморские железные мамонты, играючи, закруглят повороты, стешут крутизну подъемов, разжуют, размельчат гусеницами оледенелые участки дороги, и нескончаемым потоком, днем и ночью, пойдут и пойдут по зимнику неуклюжие слоноподобные автоцистерны, угрожающе длинные трубовозы, клешнятые трубоукладчики, похожие на танки гусеничные тягачи и прочая движимая техника, которой у трубостроителей несть числа. Будут гореть костры, согревая попавших в беду водителей. Желтыми маячными бликами расцветят ночную мглу негасимые фары двигающихся, стоящих, буксующих машин.

Вот-вот, еще пару недель, и падет на тундру вечная темнота, сотрется, исчезнет граница меж ночью и днем, и лишь по привычке, по звону будильников, по гудкам на бетонке, по утренним позывным радио да по верным неустанным время-мерам — часам будут отличать гудымцы утро от вечера, вечер ото дня, а день от ночи. А пока еще дневной свет хоть ненадолго, но озарял Гудым. Короткий, двух-трехчасовой, а все-таки это был день — светлый, белый, иногда даже солнышком позлащенный. И каждый следующий день становился короче предыдущего. Короче и сумрачней. Ибо его теснила и гнала вечная полярная ночь. Потому Бурлак и уселся в машину, когда день еще не народился, иначе бы до ночной темноты не поспеть ему добраться до Черного мыса, где теперь появился большой поселок со своей «повороткой» (место для сварки труб в плети), складами, причалом, вертолетной площадкой, столовой и полусотней разномастных, разнокалиберных вагончиков, в которых жила добрая треть рабочих седьмого строительно-монтажного управления (СМУ-7), возглавляемого Антоном Глазуновым…

Только вчера вечером воротился Бурлак из областного центра. Сразу созвал своих заместителей, почти до полуночи просидел с ними, обговаривал самые неотложные дела, а раным-рано уже появился в автохозяйстве, обошел строящиеся ремонтные мастерские, накоротке обсудил со строителями, как завершить стройку до холодов, и укатил на Черный мыс, даже не зайдя в контору треста.

С того мгновенья, как был подписан приказ о возвращении из отпуска Ольги Павловны Кербс, в душе Бурлака стали скапливаться взрывные силы, ищущие себе выхода. Он тайно любил эту женщину много лет. Обманывал себя и ее, прятал желанное, прекрасное чувство, душил его грубо и беспощадно. Но вот в глухом будапештском переулке возник на его пути полуфантастический бронзовый дог, притянул за собой старика венгра с трубкой в зубах и смуглоликую мадьярку Олгу, и те неприметно, безболезненно и мгновенно развязали так туго стянутый узел, а Бурлак, не раздумывая, не колеблясь, размашисто и лихо поднес горящую спичку к бочонку с порохом, и вот остался миг, всего лишь миг до желанного и страшного взрыва…

«Еще не поздно, — говорил рассудок, — можно остановить, предотвратить, погасить…» — «Тогда все, — холодело сердце, — навсегда». Да, все. И ничего яркого, подлинного не будет, а минутные утехи были ему противны, и одна только мысль о них вызывала смешанное чувство стыда и брезгливости. Иногда он и сам себе дивился и никак не мог уразуметь, что за сила удерживала его от грехопадения. «Да и какой тут грех? — убеждал он себя. — Просто жизнь. Сейчас случайные и не случайные любовные связи почитают за грех разве только фанатики старообрядцы. С незапамятных времен грешили все, начиная с Адама и Евы. Кому нужно мое монашеское воздержание? Сам себя обкрадываю…» Но стоило ему оказаться наедине с женщиной, как тут же срабатывали неведомые тормоза. И в питии Бурлак никогда не перешагивал незримую, бог весть кем проведенную черту, никогда «не перебирал», пил не ради опьянения, а ради веселья, дружеской беседы и песни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: