Бурлак швырнул трубку. «Негодяй! Как смел? Мерзавец!..» А какое-то время спустя, уже чуть поостыв, Бурлак вдруг дрогнул от пронзившей его мысли: «Прав Глазунов. Я трушу. Берегу свою шкуру и голову…» Его окатила такая жаркая, удушливая волна стыда, что он мигом вспотел…
Всю ночь ворочался Бурлак в постели, часто просыпался, сразу припоминал невольно подслушанные слова Глазунова, злился на него, негодовал, грозил. В эти минуты неприятного душевного беспокойства он вдруг и впервые пережил странное, неведомое ранее состояние неустойчивости. Земля не качалась под ногами, никакие силы его не гнули, не колебали даже, а былой, вчерашней незыблемости не было, и все время подкалывало противное «вот сейчас», «вот-вот». Он отмахивался, отбивался от дурной мнительности или предчувствия или черт знает чего и в то же время чувствовал, что сползает, скользит, движется по наклонной вниз. «Почему вниз? Куда вниз? — спрашивал себя. — И что значит вниз?» Вопросы повисали безответно, угнетали, нервировали, и не хватало сил выскочить из-под них.
Проснулся Бурлак, как всегда, в шесть утра. Соскользнул с постели, поспешно вышел в коридор и сразу за телефонную трубку. Раздраженным, жестковатым голосом скомандовал уже бодрствующему Юрнику:
— Распорядись, чтоб к восьми приготовили вертолет… Дня на три… Да… По всей трассе…
Покосился и увидел Ольгу. В длинной полупрозрачной ночной сорочке, с распущенными, запутанными волосами, заспанную и встревоженную, с глазами, полными испуганного изумления.
— Улетаешь? — шепотом спросила она и невесомо шагнула к нему.
Еще непроснувшееся тело было мягким и нежно лучилось трепетным сонным теплом. Жаркие гибкие руки обхватили загорелую литую шею Бурлака. Тот крепко обнял женщину, припал губами к еле приметной пульсирующей горячей жилочке на шее и, целуя ее неотрывно, чуть слышно проговорил:
— Ненадолго, Оля. Надо посмотреть трассу.
— Да-да, — согласно откликнулась она, прижимаясь к нему еще крепче. — Конечно…
И вдруг обессиленно обвисла на его руках, безжизненно запрокинув голову. Прильнув губами к ее полуоткрытому рту, Бурлак не мог оторваться до тех пор, пока не задохнулся.
Они слепо целовали друг друга, охваченные вмиг одним желанием, которое тут же и поглотило их целиком, властно вырвав из мира реального и кинув в фантастически прекрасный и яростный мир страстей…
Он уже надевал полушубок, когда из Баку позвонила Лена.
Слышимость была на диво прекрасной, словно меж говорящими не четыре тысячи километров по прямой, а всего несколько кварталов. Бурлак отчетливо слышал не только малейший сбой в интонации дочери, но даже ее дыхание.
— Папуля! Здравствуй! Трижды звонила домой — никто не отвечает. Что-нибудь случилось?
— Здравствуй, дочка, — как можно веселей, приветливей и мягче откликнулся не готовый к этому разговору Бурлак. — У нас холодище. Пошла труба. Все на трассе…
— И мама? — вклинилась Лена.
— Ты же знаешь свою маму! — браво и усмешливо откликнулся Бурлак, презирая себя за фальшь, и, норовя отвлечь дочь, опять заговорил о строительстве трубопровода.
— Как мама? — снова перебила Лена.
— Нормально, — ответил встревоженный Бурлак, не зная, что еще можно сказать, и страшно боясь дальнейших расспросов.
«Хорошо, не уехал, дозвонилась. Вышла бы на Сталину, та непременно брякнула бы… А не миновать. Что скажу? Обдумать. Приготовиться…»
Еще ни разу он не подумал о неизбежной скорой встрече с дочерью, не приготовился к ответу на ее главный вопрос. И теперь, боясь, что Лена может уловить его тревогу, и не желая заронить ей в душу малейшее подозрение, Бурлак поспешил стрельнуть встречным вопросом:
— Как ты там, на бреге Каспия? Скоро домой?
— Все хорошо. Скучаю. Вряд ли дотяну до звонка. Готовь место под крылышком. Как Арго?
У Бурлака вдруг заклинило горло. Нутром учуял он дочернее неприятие случившегося. «Не примет… Не простит… Отшатнется… Потеряю…»
— Але! Папуля! Где ты?
— Слушаю, — еле выдавил он из стиснутой спазмой глотки.
— Жив ли пес-барбос, бархатный нос?
Уже три дня не переступал Бурлак порог своей квартиры, не видел пса и, решив, что сделает это сейчас, по пути на вертолетную, прежним бодрым голосом откликнулся:
— Жив и здоров бродяга. Ждет не дождется хозяйки с большущей шоколадкой. В театрах-то была?
— Перебьюсь. Поедем с тобой в Москву — посмотрим…
«Поедем ли?» — кольнуло Бурлака в самое сердце, и то вдруг заныло, и сразу как-то потускнело вокруг, поблекло, будто солнце накрыла туча, кинув на мир огромную, прохладную, серую тень. Он слушал до боли родной голос дочери, отвечал на ее вопросы и сам о чем-то спрашивал, но думал совсем не о том. «Разыгрался Ромео. Спасибо Марфе. Достало и мудрости, и силы. Трассу — и ту на кон. Еле отлепился… Трезво обдумать, решить, подготовиться. Чтоб к приезду Лены все точки расставлены… Уже расставлены. Кроме одной, Лениной…»
— До свидания, папа, — прозвенело над ухом. — Будь счастлив! Поцелуй маму. Угости Арго шоколадкой, скажи, что от меня. До встречи…
— Целую, прекрасная Елена. Все исполню. До свидания, дочка…
И опять пересохло в горле. Не последний ли раз говорят они вот так, как говорили всегда. Если и не отшатнется, не отломится, трещины не миновать… «Залечу. Залижу. Заглажу. Любит. И я чем угодно поступлюсь. Чем угодно… Кроме Ольги. Вдруг или — или?.. Нет. Не дойдет до этого. Не дойдет…»
Долго держал в руке трубку, наполненную рваным зуммером. Сознание Бурлака воспринимало этот писк как далекий, очень далекий и безнадежный сигнал бедствия. И тревожно, и холодно становилось на душе. «Что я скажу? Что?..» Беспомощность неожиданно высекла искру ярости. «Что есть, то и скажу. Не девочка. Должна понять…» А знал и был уверен, что Лена не поймет. Не сумеет. Не захочет понять. Оттого взъярился пуще прежнего. «Почему я должен перед всеми отчитываться? Перед каждым — душу нараспашку? Не ЭВМ. Не робот. Есть во мне и тайники, и подполье. Туда и сам-то носа не сую… Ленка поймет. Переболеет. Перемучается. Но поймет. Всю жизнь — на одной струне… Поймет…»
— Поймет! — сердито, с неприкрытой угрозой и вызовом проговорил он.
Небрежно кинул жалобно пищавшую трубку на рычажки аппарата.
Прерывисто вздохнул.
И ни следа растерянности на суровом лице.
И никакой расслабленности в твердой и четкой походке.
Ему не за что себя казнить, не в чем упрекнуть. Все, чем был силен и богат, — все отдам семье: Марфе и Лене. Ни похождений, ни увлечений, ни мимолетных страстей: чист как родник. А любовь — неподсудна никому. Даже Лене. Тем более ей…
Рывком натянул полушубок. Нахлобучил меховую ушанку. И пошел из кабинета, на ходу доставая из карманов перчатки.
Когда садился в «уазик», что-то как будто кольнуло под лопатку. Резко обернулся и увидел прижавшуюся к углу конторы Ольгу. Он не разглядел выражения ее лица и глаз, но от всей ее закутанной, чуть сутулящейся, будто силой притиснутой к углу фигуры повеяло смутным беспокойством, растерянностью и тревогой. О нем беспокоилась, за него тревожилась Ольга. И бог знает сколько простояла она тут, на карауле. На лютом пятидесятиградусном морозе. Доступная огненным порывам злого, кусачего ветра. На виду у всех…
Волна нежности захлестнула Бурлака. Он еле сдержался, чтоб не кинуться к Ольге. Приветственно вскинув руку, помахал. И только увидев ответную отмашку, полез в «уазик»… И весь путь до вертолетной терзался, что не подошел, не сказал доброго, теплого слова, не пожал ее мягкой, верной, любящей руки. «От кого прячусь? Весь Гудым знает…»
Едва «уазик» поравнялся с диспетчерской — обшарпанным, неопределенного цвета вагончиком на краю вертолетной, как из него тут же вышел Юрник. Сел на заднее сиденье, сказал водителю:
— Рули, Рюрик, к той восьмерке. Видишь, винты крутит?
С одного взгляда Юрник разгадал настроение Бурлака и весь долгий перелет до Нулевого поселка ни разу не зацепил того даже словом.