«Ах, дочка. Как слеп я был. И глуп. Не разглядел, что наше единство взрастила и питала твоя мать. Нет ее, и нет опоры, и почвы нет нашего единения… Чушь! Все дело в неожиданности. Конечно, мать есть мать, да еще такая. Не вычеркнешь из жизни. Но время сгладит, притупит, остудит. Мы опять будем вместе. Только не сорвись, сбереги здравый рассудок и доброту. Переболеешь. Пересилишь. Перешагнешь. Ты же в мать. Ты ведь — Бурлак…»

Лена будто окаменела. Видела, слышала, примечала, но все, это происходило как будто не с ней, с другой, а она лишь со стороны наблюдала. Временами на нее находило прозрение, и она говорила себе: «Надо сказать что-нибудь доброе, приободрить, утешить. Он ждет. Ему больно». Но едва она начинала соображать, а что же именно сказать, какие слова и как, тут же наплывало сомнение: надо ли? «Решит: приняла без оговорки. И мать мне ничто. И эту новую, другую…» И снова накатывала окаменелость, и опять происходящее становилось отдаленным и туманным…

Слышала, как грохочет крышкой кипящий чайник, думала: «Надо выключить плиту, снять чайник», — а сама не шевелилась.

Видела распластанного пса, немигающе устремленные на нее страдающие коричневые глаза, хотела погладить Арго, приласкать, но не делала этого.

Видела отца, который, чуть-чуть ссутулясь, нахохленно сидел напротив, и отводил недовольные глаза, и молчал, ожидая ее слов. Но в ней была зимняя пустыня — выстуженная, без признаков жизни, с мертвой, неплодоносящей почвой. Что могла родить эта неплодоносящая пустыня?..

Не было слов.

Не было сил.

Не было тепла.

— Ну что ж, — тяжело и горестно сказал Бурлак, поднимаясь. Выключил конфорку под чайником. И уже уверенней и спокойней: — Пусть будет так. Я сказал все. Не приукрашивал, не фальшивил. Понимаю — неожиданно. И слишком круто. Но есть время, чтобы успокоиться, собраться с силами, подумать. Ты у меня одна. Единственная. Терять тебя не хочу. Вот от этой основы и пойдем. А?.. — Улыбнулся. И громко, бодро: — Договорились, дочка?..

Эта напускная бравада причинила Лене острую, саднящую, боль. Глаза девушки налились слезами, плаксиво дрогнули губы. Она покусала их, поморгала ресницами и, преодолев рыдания, заговорила очень медленно, с запинкой, неуверенно и нетвердо произнося слова:

— В твои отношения с мамой я не лезу… Ваше дело. Не мне судить. Но а я? Я-то как?

— Ты задаешь арабские загадки, — сердито пробурчал Бурлак. — А я не факир. Принимай случившееся и постарайся жить как жила.

— Жить как жила, — с горькой усмешкой повторила Лена. — Жить как жила, да? — спросила с вызовом. И сорвалась, посыпала жаркой скороговоркой: — Я что, мебель? Неодушевленный предмет? Живи как жила! Ха! Уходит из дому мать. Убегает к другой отец. Все прахом! Живи как жила!.. Даже Арго. Даже пес…

Задохнулась.

Простонала коротко и сдавленно.

Закрыла ладонями лицо.

Бурлак понял, не то сказал. Но она своими праведными вопросами загнала его в тупик. Выход подскажет только жизнь. Хотел сказать это Лене, она опередила. Не отнимая рук от лица, глухо проговорила:

— Я не могу сейчас… С ходу… Что-то определенное сказать, отец. — Она впервые назвала его отцом и больно резанула этим словом. — Не смогу. Подумаю. Привыкну. Узнаю о маме. Потом… Соберусь с силами…

Он встал и вышел из кухни. Прошелся по холлу, по коридору, заглянул в гостиную. Всюду пыль, непонятно откуда взявшийся мусор. «Арго, наверное. Не квартира — конюшня. Надо бы хоть изредка наведываться, попросить Юрника… Вот тебе и папина дочка. И никакой уверенности, что смирится, примет. На прежнем — крест, это бесспорно. Как я ошибался, упрощал. Что выкинет эта девочка?.. Неужели потеряю и дочь? Что же осталось тогда от сорока пяти прожитых годов? Пост управляющего. Три ордена. И пятьдесят тысяч на сберкнижке? Все это тлен… А Ольга?..»

Ольга!

И сразу возник в сознании образ той единственной, любимой.

И посветлело в душе и вокруг.

4

— Алло. Гудым… Гудым!.. Это Гудым?..

— Да. Слушаю вас. Я слушаю…

— Лена! Это ты, Леночка?

— Куда вы звоните?

— Это Гудым?

— Да Гудым же. Гудым. Кто вам нужен?

— Позовите, пожалуйста, Лену.

— Лены здесь нет.

— Алло… Алло… Это квартира Бурлака? Мне нужна Лена Бурлак. Слышите?..

— Конечно, слышу. Но Лена здесь не живет.

— Кто это говорит?

— Ольга.

— Какая Ольга?

— Ольга Бурлак. Еще что вас интересует? Лена здесь не живет. Понимаете? Не жи-вет. Ей надо звонить по телефону двадцать два шестнадцать, Слышите? Двадцать два шестнадцать… Алло?.. Где вы?.. Вы меня слышите? Я сейчас попробую переключить вас… Междугородная! Междугородная! Вы что, оглохли! Переключите абонента на двадцать два шестнадцать…

5

— Да. Слушаю…

— Лена? Леночка? Это ты?

— Мама! Милая! Здравствуй, мамочка! Ты откуда? Откуда говоришь, мама?

— Как ты живешь, Лена? Ты ушла из дому? Ушла, да?

— Это неважно. Потом. Где ты, мама?

— Здесь я, доченька, здесь…

— Погоди. Не плачь, пожалуйста. Я прошу тебя — не плачь! Откуда ты звонишь? Мама!

— Успокойся, Леночка. Я цела и здорова. Не обращай внимания. Просто соскучилась. Скажи что-нибудь о себе. Как отец? Кто эта Ольга?

— Господи, мама! Разве ты меня не слышишь? Откуда ты звонишь? Где живешь? На что? Скажи адрес. Я напишу обо всем и пошлю тебе денег. Ты работаешь? Алло! Междугородная! Междугородная!.. Алло!.. Мама!.. Куда ты пропала, мама?..

— Леночка… Доченька… Я сама напишу. Слышишь? Я еще позвоню. Обязательно позвоню…

— Мама!.. Не бросай трубку… Скажи, где ты! Алло!.. Алло!..

Трубка безмолвствовала.

Живая черная тишина разделила двух плачущих женщин.

6

«Здравствуй, папа!

Прости, пожалуйста, что предпочла эту форму разговора с тобой: при встрече, сам знаешь, не сказала бы и десятой доли того, что хочу и должна сказать. Долго я собиралась с мыслями, начинала и бросала. Впервые в жизни передо мною был не ты, а чистый лист бумаги, которому я должна исповедоваться, выложить все, чем полны голова и сердце…

В одно мгновение превратилась я в одинокого, заброшенного, оглушенного изменой (прости за резкость) человека и невольно потянулась, нет, папа! не к воспоминаниям, радостным и веселым, о наших совместных поездках, не к твоим всегда умным, веселым и добрым письмам (не так их и много у меня), а к книгам, которые ты мне дарил к каждому празднику.

Твой любимый Достоевский считал страдания и гибель одного ребенка — недопустимо высокой, немыслимой, невозможной платой за гармонию всего человечества, а ты сразу подсек двоих ради…

Не могу ни выговорить, ни написать ради чего.

Значит, никакого милосердия в природе не существует? Можно перешагнуть, можно и наступить на ближнего? Лишь бы кому-то — удобно, кому-то — приятно, кому-то — выгодно. Ужас!.. А наши бесконечные разговоры о добре и зле, о духовной красоте человека — пустое словоблудие? Можно говорить одно, а делать — другое? Но ведь это двоедушие, позорное фарисейство!

Не смею, не хочу и не буду судить тебя. Но и понять — не в силах.

Ты поставил меня на разрыв: ты или мама? Левая или правая половина? Но гармония и счастье — только в целом.

Ты хочешь, чтобы я пришла в твой дом? Нет, папа. Туда я не приду. Ни с радостью. Ни с бедой. Никогда. Что бы ни случилось…

Попробую пережить, преодолеть. Хотя и нелегко! То и дело срываюсь. Не хочу, а плачу. Не хочу, а вспоминаю. Не хочу, а думаю. Думаю и думаю. Прежде и больше всего о тебе. Мне жалко тебя, папа. И маму. И себя. Всех жалко.

Боюсь, не устою на этом гребне. Так и подмывает вслед за мамой — в никуда. Из последних сил креплюсь. Найдется мама — уеду к ней. Дождаться бы только. Дотерпеть.

Почему ты не внушил мне веру в бога? Наверное, было бы куда легче. В одиночку, без поддержки, без веры — трудно. Очень, очень трудно…

Прощай, папа.

Лена».

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: