Несколько дней назад он был на Черном мысу, в новорожденном поселке трубачей — так называют здесь строителей трубопроводов. Там он ненароком услышал о бегстве жены Бурлака, о его скоропалительной женитьбе на молодой. Услышал и тут же вспомнил неожиданный визит Бурлака, разговор с ним о любви. И сразу решил, что тем разговором он как бы благословил Бурлака на этот шаг. Потому, наверное, все эти дни не покидали Верейского мысли о Бурлаке. Еще с той первой мимолетной встречи в лесу, с того короткого, неоконченного разговора у костра Бурлак неприметно и непрошено вошел в жизнь и мысли Верейского. Вошел и остался там.
Последнее время Верейский все упорнее раздумывал о том, что в наш век техники, математически точных расчетов и голой выгоды все духовное, нравственное отступило на второй план, освободив место неприкрытому меркантилизму. «А что я буду с этого иметь?» — вот что, по мнению Верейского, двигало большинством, швыряло его из стороны в сторону, с края на край. Этому большинству все равно, что делать: добывать нефть или валить лес, строить или ломать, утверждать или ниспровергать, главное, чтобы была выгода. Рубли и вещи потянули за собой корысть и зависть. Эти отвратительные качества вдруг поднялись такой высокой волной, что захлестнули многие добродетели, выстраданные человечеством за долгие века блужданий в духовных потемках. Типичное для наших дней твердолобое бездушие технократов казалось Верейскому присущим и многим гудымским руководителям, в том числе и Бурлаку.
И вот эта случайная встреча на поляне лесных уродцев. Короткий, на погляд, пустопорожний разговор ни о чем. Посидели у огонька, посудачили и разошлись. Сколько подобных встреч было у Верейского. Были и забылись. Бесследно канули в прожитое. А эта встреча зацепила, связала их. Пусть слабой, тонюсенькой ниточкой, но все равно связала. И позже Верейский не раз вспоминал прерванный разговор, жалел, что не успели договорить, ждал новой встречи. Та лишь усилила, укрепила симпатии старика к Бурлаку. «Не только рублем да работой жив человек, — обрадованно думал Верейский, разговаривая с Бурлаком. — И любят. И страдают. Вон как борется сердце с разумом. Прав Достоевский: что уму позорно, сердцу — красота…»
И вот итог.
Непредвиденный и ошеломляющий.
Выгнал жену и дочь, привел в дом молодуху, почти ровесницу дочери, слепил свое счастье на горе ближних. Вот тебе и «никогда не делайте людям того, чего не хотите, чтобы делали они вам». Долговечно ли счастье Бурлака? Да и счастье ли это? Не велика ли плата?.. Эти вопросы все сильнее тревожили сердце Верейского. И, просыпаясь по ночам, он думал и думал над чужой жизнью, над чужими радостями и бедами. И не однажды покаялся горько за те слова о любви, сказанные тогда Бурлаку.
Чтобы успокоить свою совесть, очиститься от сомнений, убедиться в собственной непричастности к случившемуся с Бурлаком, нужна была встреча с ним. И сегодня, едва позавтракав, старик отправился на Черный мыс, в поселок трубачей, чтобы вызнать там, не собирается ли сюда Бурлак.
Густой ночной морок еще не начал редеть. Сугробы казались чуть причерченными. А под разлапистыми елями, мимо которых бежала тропа, снег был темно-серый, будто пеплом присыпанный. По времени давно бы пора уже утру разгореться, но здесь, в Заполярье, в конце декабря ни утра, ни дня не было, только вечер да ночь.
Сперва старик шел неторопко, чуть приметно припадая на левую ногу. Колено все еще ныло, и каждый шаг отдавался в нем коротким болезненным уколом. Надо было перемочь, пересилить боль. Развернув плечи, выгнув грудь, старик заставил себя шагать широко и размеренно, по-парадному, с силой вбивая валенки в податливый снег. Боль выпустила когти, впилась в колено. Тогда Верейский запел негромко, но по-строевому размеренно и четко.
Ему было больно, а он вышагивал строевым.
Ему было больно, а он пел.
Ему было больно, но он улыбался.
Он победил. Прострелив колено, боль стихла.
— То-то, старая кочерыжка, — торжествующе проговорил Верейский. — Мы еще потягаемся…
Вот и последний поворот тропы. Остановясь на вершине невысокого, некрутого холма, Верейский обвел взглядом раскинувшийся перед ним поселок трубостроителей — беспорядочно сгрудившийся, безалаберный и неухоженный, гомонящий, гудящий, сверкающий огнями окон, костров и фар. Каких только не было тут строений. И заводского производства обычные вагончики, и начавшие входить в моду «бочки», и времянки-самоделки, лоскутные хибары, выстроенные, как правило, молодыми семейными рабочими, которые без жены и детей — никуда. Вот где воистину безудержный разгул фантазии, изобретательства, ловкости и мастерства. Надо быть большим хитроумным умельцем, чтобы из нескольких бревен, дюжины древесностружечных плит и десятка листов шифера смастерить вполне пригодную для жилья избу. Были тут и избушки-насыпушки с земляными, торфяными, шлаковыми, опилочными стенами. Были даже железобетонные домики, собранные из обломков панелей, вывезенных со строительных площадок Гудыма. И все эти хаотически раскиданные строения были опутаны бельевыми веревками, электропроводами, утыканы торчащими в серое небо телеантеннами и железными печными трубами.
От бивачного хаоса, пахнущего костровым дымом, соляркой, свежей древесиной и еще бог знает чем, от неумолчного задорного хлесткого грохота, треска и гула многих моторов, от пулеметной трескотни передвижной электростанции, от еле различимых, но все-таки слышимых людских голосов, — от всего, что в единстве своем называлось новым поселком, Верейскому стало вдруг весело. «Ах, как это прекрасно своими руками ворочать и двигать, перекраивать и переставлять, меняя облик сурового края, омолаживать его и украшать».
Подстегнутый этой мыслью, Верейский кинулся бегом по некрутой тропе, теряющейся подле первой крохотной избенки. И когда до нее оставалось три-четыре сажени, маленькое оконце избенки ослепительно вспыхнуло, с громким жутким «фух» вылетели стекла, и вместе с длинным языком желтоватого пламени наружу вырвался пронзительный детский крик. Тут же «выстрелило» второе оконце. В него тоже высунулся широкий и страшный язык пламени, но не желтоватый, а ярко-красный. Налетевший ветер подхватил пламя, вздыбил его над крышей, и, охватив там, видно, что-то горючее, пламя вдруг растеклось вокруг кровли, образовав огненный венец.
Из заклепанного огневым потоком оконца не вылетало больше ни единого звука, но в сознании Верейского все еще жил тот одинокий, пронзительный, жалобный вскрик, и его не могли заглушить треск и хруст подымающегося к небу исполинского костра. В два прыжка Верейский долетел до запертой сенной двери, вцепился в дужку большого висячего замка, рванул на себя. Потом схватил кусок железной трубы, двумя ударами сшиб замок.
Расшвыривая ведра, коробки, ящики, прорвался через сени, и снова дверь оказалась запертой. Схватил попавший на глаза топор, рубанул по щеколде, едва не задохнулся в знойном дымовом потоке, который хлынул в дверной проем.
В комнатенке, как в топке пылающей печи, — буйство пламени и дыма. Едва переступив порог, Верейский зацепил ногой прижавшийся к стене подле двери крохотный живой комок. Схватил его, прижал к груди, развернулся, и тут за спиной что-то оглушительно взорвалось. Огненные брызги окатили спину и затылок. Вспыхнули ватник и шапка. Теряя сознание от удушья, боли и жара, Верейский все-таки шагнул в спасительный проем. Запинаясь и слепо расталкивая лезущий под ноги хлам, прорывался он с ношей на руках навстречу живому морозному воздуху.
Пламя опередило старика и разом охватило сени.
Горел ватник.
Горели прижимавшие ребенка руки.
Горели волосы.
Живым пылающим факелом появился он на ступеньках горящего крыльца и, собрав остаток сил, легко качнувшись, швырнул ребенка в сугроб.
Нацелился кинуться следом, упасть горящей грудью в белую студеную мякоть, но сил на это не осталось. Беспомощно взметнув руки, повалился на спину, и тут же его накрыла рухнувшая пылающая кровля…