— Позвольте мне закурить? — церемонно спросил он, доставая пачку сигарет.
— Здесь вы хозяин, — ответила Лена.
— А вы не курите?
— Не курю и табачный дым…
— Ясно! — многозначительно и весело воскликнул Сушков, засовывая сигарету обратно в пачку. — Знаете, был один интересный случай…
И он упоенно, в лицах, смешно и занятно рассказал о том, как однажды его некурящий знакомый, придя в собственную квартиру, уловил вдруг запах табачного дыма, встревожился, кликнул соседа, и они обнаружили в квартире затаившегося жулика, который погубил себя, ненароком выкурив здесь папиросу.
Лена искренне смеялась. И странное дело, этот никчемушный, пустопорожний треп Сушкова действовал на девушку умиротворяюще, как легкая музыка или легкое вино. Она уже без самопонуждения слушала Сушкова, охотно и без усилий откликалась на его вопросы, спорила или поддакивала и смеялась, чем дальше, тем все раскованней и громче. От ее недавней подавленности и уныния не осталось и тени.
Не спрашивая позволения, Сушков откуда-то извлек и, обтерев полотенцем, с полупоклоном поставил на стол бутылку шампанского. С проворством и ловкостью официанта принес из кухни фужеры и коробку шоколадных конфет. Взяв бутылку, он сказал:
— Сейчас мы произведем салют в честь нашего знакомства. Считайте до трех.
— Нет-нет! — весело запротестовала Лена. — Готовьтесь! Пять… Четыре… три… два… один… Пуск!..
Громко выстрелив, чмокнула потолок полиэтиленовая пробка. Из горлышка вырвалась белая газовая струя, но не выплеснулось и капельки.
— Здорово! — восхитилась Лена. — Какой вы молодец. — И пододвинула свой фужер.
— За знакомство! — предложил Сушков, призывно поднимая бокал.
— За приятное знакомство, — поправила Лена.
— С удовольствием принимаю поправку.
И тут же рассказал презабавную историю о том, как встретился в поезде с «интеллигентным» жуликом, всю ночь прокутил с ним, а проснувшись на другой день, оказался без чемодана и без костюма…
Ему стоило немалых усилий говорить выразительно и внятно, четко произнося слова. Обычно, подвыпив или разгорячась, Сушков говорил неразборчиво, косноязычно, съедая окончания, не выговаривая некоторые буквы. Зная эту слабость за собой, он был все время настороже и старался не спешить, не заговариваться.
Вино разогрело, разогнало кровь, пробудило, изострило желание. Сами собой, непроизвольно, руки Сушкова тянулись к коленям и бедрам девушки, и ему стоило немыслимых усилий сдержать их. Когда, округлив яркий рот, Лена смеялась, молодо и ядрено, Сушков еле перемогал желание сграбастать девушку, притиснуть к груди и целовать, целовать, целовать. Чтобы ослабить соблазн, проворно вскочил, поколдовал немного подле магнитофона, и комнату заполнил негромкий томный голос Булата Окуджавы:
Сушков протянул руку Лене, помог ей подняться и закружил ее в медленном вальсе. Вслед за приятной и нежной песней Окуджавы загрохотал ансамбль АББА. Небрежным, еле уловимым жестом расслабив галстук, Сушков с ходу сменил рисунок и ритм танца, и они так слаженно и лихо оттопали рок, словно танцевали вместе не впервой.
Ритмичный, вольный танец окончательно взбудоражил, взвинтил Сушкова. Еле внятно пробормотав «пардон», он выскользнул из квартиры. Постоял, остывая, на лестничной площадке, перевел дух и, выкурив подряд две сигареты, наконец остыл. А воротясь, картинно встал перед девушкой и, склонив белокурую кудрявую голову, глуховато, покаянно пророкотал:
— Смиренно склоняю повинную свою главу и жажду отмщения, ибо азм, грешный, не устоял супротив богомерзкого табачного зелья и, затаясь за вратами сия, потешал беса окаянного, вдыхая отвратный дух.
Лена спохватилась в восьмом часу вечера. Благодарная и довольная, она позволила надеть на себя и застегнуть шубу, а когда вышли на улицу, сама взяла Сушкова под руку.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На исходе семнадцатого дня декабря месяца, за полчаса до полуночи, на бледно-синем, будто линялом гудымском небе появилась сиреневая светящаяся полоса, которая тут же одной стороной отслоилась от небесной глади и повисла на ней широкой извилистой бахромой. Тронутая неведомой силой, бахрома эта вдруг заколыхалась и стала то складываться в гармошку, то вновь разворачиваться, а цвет ее при этом все время менялся, и в нем начинали преобладать сперва красные, потом желтые, а после зеленые тона. Эта огромная, переливчато светящаяся, многоцветная живая бахрома северного сияния вселяла в людские сердца не только восторг, но и тревогу. Да и как было не тревожиться, не волноваться, глядя на извивающуюся и трепещущую яркую кисею, за которой таилось что-то неведомое: то ли трещина в расколовшемся вдруг небосводе, то ли неземной источник света, то ли еще бог весть что, такое же необычное, будоражащее разум и душу.
Одиноко и неуютно делалось человеку под этой таинственной бахромой, которая, казалось, каждый миг могла сорваться с неба и пасть на растревоженную растерянную голову. Иному, более мнительному, суеверному, человеку начинало казаться, что от колыхания радужной бахромы на снега, на дома, на деревья, на всю землю ложились темные таинственные тени. Мало-помалу они сгущались, сползались в причудливые страшные существа, и те начинали шевелиться, двигаться, ползти, вздымая над собой черные дымные языки и космы, которые, клубясь, свертывались в смерчевые вихри, а те беззвучно и легко перескакивали с сугроба на сугроб, метались меж деревьями, бились о стены и столбы, подбираясь, подкрадываясь все ближе и ближе к околдованному полярным сиянием человеку. Тот чуял приближение недоброй силы, волновался и трепетал, но стронуться с места не мог. Пригвоздили, пришили его невидимые нити, что протянулись к земле от играющей многими красками, фосфоресцирующей, извивающейся бахромы северного сияния…
Столбом стоял Ерофеев на том самом месте, где застало его неожиданно полыхнувшее небесное сияние, и, запрокинув голову, неотрывно смотрел, как постоянно менялись форма, и размер, и окраска, и сила свечения волшебной бахромы. Странно, но эти перемены Ерофеев воспринимал не только зрением, а всем своим существом, воспринимал болезненно, будто происходящее в небе рождалось в нем и энергия его сердца питала и двигала эту исполинскую ночную полярную радугу.
Давно озябли уши. Застыли ноги. Нешибкий, но ядреный ветерок до жжения обнаждачил щеки. Надо бы спустить наушники у шапки, потоптаться, подвигаться, но Ерофеев словно окаменел. Торчал бревном из сугроба, не мигая, глазел на небо и чувствовал, как растет и растет в нем душевное и физическое напряжение.
Колдовская бахрома северного сияния пропала сразу, в одно мгновение, будто кто-то нажал кнопку и погасил волшебную кисею, и та, обесцветясь, прильнула к небу, слилась с ним и растворилась в нем.
— Чудно, — пробормотал Ерофеев.
Какое-то время недоверчиво, ищуще он все еще вглядывался в то место, где миг назад светилась эта колдовская радуга, но не увидел ничего, кроме блеклого облачка, похожего на линялую заплату.
Теперь можно и нужно было идти домой: больше уже ничего не удерживало на улице, да и промерз порядком, и жена наверняка заждалась. И Ерофеев заторопился было к дому, но едва сделал несколько шагов, как в сознании вдруг ожили события, которые омрачили ему сегодняшний день и, он знал это, долго еще будут напоминать о себе…
За несколько минут до обеденного перерыва в кабинет Ерофеева ввалился огромный мужик в унтах на собачьем меху, в длинной летной кирзовой куртке тоже на собачьем меху и в неправдоподобно большой круглой и пушистой рыжей шапке, опять же из собачьего меха. Не постучал предварительно, не спросил разрешения и даже шапки не скинул. Ввалился, протопал к столу и низким осипшим разреженным голосом небрежно спросил: