Мария Федоровна обняла мужа за шею и поцеловала в губы…
Неожиданно вспомнив сейчас этот давний разговор с женой, Сивков вдруг так взволновался, что не смог заставить себя сосредоточиться на чертеже. Резво вскочил, торопливо застегнул полушубок, небрежно насадил на макушку шапку и выбежал на высокое узенькое крылечко, прилаженное к входу в «бочку»…
Поселок безмолвствовал.
Ночная смена давно уехала на трассу, дневная, умаявшись за двенадцать рабочих часов на холоде, спала.
На изжеванной гусеницами и колесами большой круговине перед бревенчатым зданием столовой, будто окаменелые доисторические животные, недвижимо раскорячились бульдозеры, трубоукладчики, краны, чуть поодаль стояли трубовозы и два автобуса.
Витые тропки меж хаотически раскиданными балками казались присыпанными чем-то черным, а за балками, насколько видел глаз, таинственно и тревожно мерцала бескрайняя снежная равнина, по которой заполошно метались какие-то странные тени. От их нелепого непонятного мельтешения, от слепых, будто с выклеванными глазами, холодных и мертвых балков и бараков, от окаменелых машин, от тишины, прострачиваемой размеренным постукиванием дизеля электростанции, — от всего окружающего, что видел и слышал сейчас Сивков, на него вдруг пахнуло чем-то тревожным. Эта бог весть откуда прорвавшаяся тревога защемила душу, взволновала, и сразу подумалось: «Как там мои женщины? Два месяца не виделись. Скорей бы Новый год. Целых два дня побудем вместе. Заодно машину покажу начальству. Только бы держак переделать…»
Прикрыл глаза и вдруг увидел давно искомый контур держака. Небольшой. Аккуратный. Удобный. «Ах ты, мать честная! Сколько голову ломал, а он — вот он, сам пришел в руки». Круто повернулся, чтобы нырнуть в «бочку», и тут увидел огромную сверкающую бахрому северного сияния. Пристыл взглядом к живой полыхающей ленте, залюбовался, позабыв обо всем. Но, едва сияние погасло, сразу вспомнил о держаке.
Как просто и легко, казалось, переделать этот немудрящий держак, а подсел к чертежу, взялся за карандаш и полезли под ноги мелочи. Менялся контур держака — менялось крепление, а стало быть… И пошло — поехало. Закавыка к закавыке сбежались, собрались в кучу, встали баррикадой на пути. «Посижу до трех и на боковую. В шесть подъем. Дотянуть бы до Нового года. Вот отосплюсь…»
Сверх всякой меры переволновалась Ольга, перенервничала в тот день — первый день своего публичного явления в роли законной супруги всемогущего короля Гудыма — Максима Бурлака. И хотя Бурлак был без мантии и короны и без скипетра — все равно это был король. Все власти города так или иначе зависели от него. Заместитель председателя горисполкома, редактор городской газеты разъезжали на автомобилях, которые принадлежали трубостроительному тресту, и зарплату их водителям выплачивал все тот же трест. За чем только не обращались городские власти к Бурлаку: за техникой и стройматериалами, за продуктами и квартирами, за дубленками и деньгами на оплату пребывания в Гудыме дорогих и желанных гостей. Бурлак ссужал, одаривал, выручал, принимал расходы на свой трест, разумеется, хитря, изобретая и рискуя, но… за то и был он королем Гудыма…
Сверх всякой меры переволновалась Ольга в этот день восшествия на королевский трон, растормошила, взбудоражила нервы так, что не могла заснуть. Ворочалась и ворочалась на своей кровати, то сбрасывая одеяло, то кутаясь в него с головой. Каждый шорох, каждый звук вонзались в нее, отпугивали сон.
Сперва по перетянутым нервам било въедливое разноголосое ворчание воды в унитазе. Ольга дважды поднималась, спускала воду из бачка. На какое-то время звуки прекращались. Но вот бачок наполнился, и снова говорливая струя вырывалась из него и надоедливо и нудно журчала и журчала, терзая ее нервы, и, наконец, вывела из себя: Ольга перекрыла трубу, по которой подавалась вода в унитаз.
— Фух. Такая мелочь, а всю душу вымотала, — пробормотала Ольга, удобно укладываясь на мягкой прохладной постели.
Блаженно расслабилась, закрыла глаза и тут же услышала негромкий сытый храп Максима. Никогда прежде не слышала она, чтобы муж храпел. А может, он прежде и не храпел вовсе и только теперь, вволю выпив и поев, лег как-то неудобно и расхрапелся?.. Ольга сперва громко покашляла, а потом начала ворочаться так энергично, что пружины заскрипели и кровать стала жалобно потрескивать, Максим не проснулся. Будить Ольга не решилась, да и не так-то просто было разбудить хмельного Максима — это она уже знала. Когда же ей наконец удалось смирить себя, приспособиться к негромкому сопению и похрапыванию мужа и она уже начала засыпать, ахнули напольные часы в холле. Гулко и раскатисто, как набатный колокол, громыхнули они один раз. «Полдвенадцатого», — отметила про себя Ольга, и тут же донесся бой часов из гостиной.
— С ума сойти можно…
Нервно скинула одеяло, схватила халат и пошла в гостиную: посидеть в кресле, что-нибудь почитать.
Но в гостиной еще не выветрился дух недавней затяжной пирушки: едко пахло табаком, вином, потом. Брезгливо сморщась, Ольга распахнула большую фрамугу, в комнату хлынул белый поток ледяного воздуха, и тут же с резким хлопком, зазвенев стеклами, закрылась высокая прозрачная дверь гостиной. Погасив люстру, Ольга вышла в прихожую и остановилась там, раздумывая, куда бы приткнуться.
Все вокруг вдруг показалось неласковым — холодным и чужим. Вся мебель как будто топорщилась, ощетинилась, изготовясь боднуть, уколоть, оцарапать. Чтобы разом отделаться от этого неприятного ощущения, Ольга проворно обула унты мужа, накинула его шубу и шапку и вышла в лоджию.
Вышла и обомлела, увидев разноцветное сверкающее полотнище северного сияния. Мороз и тишина и холодный сказочный костер на небе — все это подействовало на женщину успокаивающе. Глубоко-глубоко вздохнув, громко выдохнула и, расслабленно привалясь спиной к стене, принялась перебирать в памяти события этого необычного, суматошного, тревожного дня…
Гости стали сходиться к двенадцати. Вместе с Максимом она встречала их у порога, и каждому входящему Максим говорил, указывая на Ольгу:
— Знакомьтесь, моя жена — Ольга.
По тому, как горячо становилось щекам, Ольга чувствовала, что краснеет, неловко делала движение, похожее на реверанс, и подавала руку. Мужчины целовали ей руку. Женщины целовались с ней в губы. Видно было: все они изо всех сил старались поскорее замять обоюдную неловкость и смущение.
Компания собралась почти в том же составе, в каком несколько месяцев назад собиралась здесь на встречу с вернувшимся из Венгрии Бурлаком: Феликс Макарович со Сталиной, Юрник с Аллой, Пал Палыч с супругой. И еще Глазуновы — Антон с Розой.
С легкой руки Сталины женщины сразу по имени и на «ты» стали общаться с Ольгой. Поначалу та испытывала неловкость от этой вынужденной фамильярности в обращении, но бывшие Марфины подруги и завсегдатаи этого гостеприимного дома, памятуя просьбу Бурлака, сделали все для них возможное, чтобы помочь Ольге как можно скорее и безболезненнее перешагнуть незримый рубеж, отделявший их друг от друга.
Если бы кто-нибудь, трезвый и наблюдательный, глянул на эту пирующую компанию со стороны, он не приметил бы ни натянутости, ни фальши. Все веселились, как говорится, напропалую. Пили и ели. Пели и плясали. Рассказывали анекдоты и забавные истории, незлобно и весело подтрунивали друг над другом, при этом всячески выказывая взаимную симпатию и душевное взаиморасположение.
Лишь иногда в раскаленных хмелем и озорством, притягательно сверкающих глазах Сталины вдруг вспыхивало какое-то странное, вовсе не соответствующее моменту выражение болезненного удивления, и тут же слетала улыбка с губ, и те плотно сжимались, а брови, дрогнув, спешили сомкнуться у переносицы. Но уже через миг, видно, прихватив себя на недозволенном, ненужном, нежелательном недоумении или вопросе или мысли, Сталина делала бесшабашную отмашку правой рукой и трубным шалым голосом сзывала всех на танец, а то без всяких слов наскакивала вдруг на Юрника или на Максима, или Пал Палыча и целовала их в губы. Вырвавшись из ее жадных объятий, мужчины отфыркивались, задушенно трясли головами и какое-то время чувствовали себя, как говорят, «не в своей тарелке», предусмотрительно увертывались от новых наскоков разбушевавшейся Сталины. Эта разухабистая, порядком помятая жизнью, но все еще яркая и сильная женщина не понравилась Ольге. Было что-то порочное в том, как Сталина целовала мужиков, как, танцуя, льнула к ним, как, разговаривая, зазывно, и дерзко, и жадно засматривала им в глубину глаз. А как взглядывала она на Максима — с укором и вызовом, словно бы упрекала в чем-то недозволенном, за что-то судила — и притом открыто злорадствовала. Дорого бы заплатила Ольга за то, чтобы понять, угадать, хотя бы предположить, чем попрекала, за что судила. Да и ей ли судить?.. Чтобы ни делала Ольга — разговаривала, пела, танцевала, — она всегда в поле зрения держала Сталину, ревниво карауля ее взгляд, слушала, что и как та говорила. А когда Сталина шало кидалась на Максима, и тискала его, и целовала, Ольге стоило больших усилий воли сдержать себя, не сорваться, не выдворить вон эту взбалмошную, разболтанную врачиху.