Это был заводского изготовления небольшой металлический вагончик. Внутри он делился на две половины узким коридорчиком, в котором вместе с рабочей одеждой и обувью разместилось все наиболее громоздкое и емкое. Оно было составлено, повешено, прибито так плотно, что одно неосторожное движение могло стронуть какое-нибудь корыто или ведро, а то, падая, опрокинуло бы таз, качнуло флягу, повалило горшок, и вся эта железная утварь с грохотом и звоном полетела бы друг на дружку. Из коридорчика две двери: проем в проем. Одна в полубалок, занимаемый супругами, другая в полубалок, где размещались две дочери-погодки.

До недавнего времени вся семья ютилась на шести квадратных метрах полубалка. К обеим стенам были приделаны двухъярусные полки, верхние — дочерям, нижние — родителям. По очереди ложились спать, по очереди вставали, все время ненароком налетая друг на друга. На оставшемся крохотном пространстве разместились гостиная, столовая, детская: самодельные четыре табуреточки, столик и скамья.

Не жизнь, а маета.

А книги, журналы, газеты, кино и телевидение потчевали сограждан вот такими волнующими картинками…

За стенками балка неистовствует вьюга, а таежным суперменам хоть бы хны — тепло и уютно. Полыхает жаром железная печурка, клубится пар над кружкой с крепким чаем, тускло посверкивает бутылка спирта в окружении тарелок с медвежьей или муксуньей строганиной и прочей экзотической снедью…

Проснулись парни поутру от холода, а углы балка побелели от инея, у одного волосы примерзли к стенке, и на градуснике минус четыре. Загорается веселый остроумный спор, кому первому вставать и растапливать печурку, кому бежать за водой…

— …Все это ложь залетных писак. И если молодому, одинокому здоровяку можно еще год-другой прокантоваться в балке, то для семьи с детишками балок — бедствие. Ну а как без балков? С них начинаются города, заводы и промыслы. Значит, до тех пор пока новорожденный город не перестанет расти, ему не отлепиться от балков… Но это — беда. И говорить о ней надо без присюсюкивания!..

Так говорила Мария Федоровна Сивкова, вместе с дочерьми проворно и ловко накрывая крохотный столик к ужину. Она только что прочла очерк столичного писателя о заполярном Гудыме и спешила высказаться, вопрошая и отвечая и споря с собой…

Недавно получив в свое распоряжение и другую половину балка, Сивковы переселили туда дочерей, выкинули верхние полки из родительской половины. Неугомонная Мария Федоровна целую неделю переставляла, двигала, перевешивала и прибивала, ухорашивая свое вдвое расширившееся гнездо. Дмитрий Афанасьевич сконструировал и смастерил настенные, напольные и подвесные полочки, шкафчики, вешалочки, подставочки, которые неутомимая хозяйка так искусно разместила в двух полубалках, что обе комнатенки стали уютными.

На диво спокойно и дружно жили Сивковы. В обращении с домочадцами Дмитрий Афанасьевич был немногословен, тих и мягок. Невысокий, узкоплечий, сутулый, он и в тяжелых, подкованных сапогах двигался бесшумно. Черты лица Сивкова были расплывчато мягкими. Мягкий подбородок, перечеркнутый еле приметной морщинкой. Мягкие добрые губы. То и дело моргающие добродушные серо-голубые глаза. Высокий округлый лоб сливался с глубокой, почти до макушки, залысиной. Гладко зачесанные назад мягкие светлые волосы неожиданно закручивались на концах в крупные завитки…

В этот метельный вечер Дмитрий Афанасьевич воротился с работы позже, чем всегда. По тому, как он долго стаскивал сапоги в коридорчике, как гремел там рукомойником, как непривычно тщательно причесывался перед настенным овальным зеркальцем у входа, Мария Федоровна сразу угадала: муж чем-то расстроен, но выспрашивать не стала. Знала характер Дмитрия: ни беду, ни радость — не утаит.

Едва доев горячее, девчонки с чашками чая в руках убежали на свою половину смотреть концерт по телевизору. Дмитрий любил чаевничать неторопливо и основательно, до поту. Чай он пил вприкуску, горячий, довольно причмокивая и отдуваясь после каждого глотка. Обычно за чаем и происходил меж супругами исповедальный разговор, обсуждались самые важные семейные дела. И теперь, наливая мужу чашку за чашкой, Мария терпеливо ждала, когда он заговорит. Но Дмитрий стирал испарину с высоченного, слитого с лысиной лба и молчал.

Тридцать шестой год шел Марии Федоровне, но выглядела она так молодо, что ее не однажды принимали за старшую сестру своей пятнадцатилетней дочери. И хотя Мария Федоровна страшно смущалась своей моложавости, всячески напускала на себя взрослость и строгость, а все равно ничего не могла поделать с природой и то вдруг припустит по улице бегом, то затеет с дочерьми перепляс. Она была прирожденной жизнелюбкой, никогда не заостряла, не укрупняла неприятности, напротив, всегда норовила их сгладить, смягчить и в самой обычной стереотипной повседневности находила радость. «Ох какой ветрина! Ну и ветрище! Чудо!» — восторженно восклицала она, сбитая с ног резким порывом пронзительного северного ветра. «Во, припустил! Ну и нахал! Да разве можно так?!» — выкрикивала она, неожиданно накрытая студеным ливнем. Она одинаково искренне радовалась и солнцу, и тучам, и куску черствого хлеба с луковицей, и ломтю свежесоленой осетрины. Именно благодаря ее характеру, в удручающе немыслимой тесноте Сивковы жили дружно и весело. Никто не видел Марию Федоровну плачущей, не слышал от нее горестного вздоха, недоброго слова о знакомом. Она сторонилась сплетниц и кляузников, а если и осуждала кого-то, то непременно в его присутствии, с немыслимой в наше время прямотой.

Если бы с ее красивого молодого лица стереть выражение радостного изумления, погасить озорной блеск в глазах, сдуть вечную улыбку с губ, оно стало бы узкоглазым, скуластым, невыразительным. Жизнерадостность — еще более редкостный дар природы, нежели талант и красота. Без жизнерадостных людей немыслим нравственный прогресс и благополучие. Их оптимизм и жизнелюбие сильнее сострадания врачуют душевные раны ближних…

Предчувствуя недоброе, Мария Федоровна все равно не погасила улыбку, не нахмурилась, а, собирая посуду со стола, негромко стала напевать про Чебурашку. Спохватилась, виновато глянула на мужа, а у того по лицу улыбка бродит. Дмитрий Афанасьевич не перебивал песню, а лишь дождавшись ее конца, заговорил:

— С Кабановым сегодня лоб в лоб. Сварил я вместо шести девять плетей. Переполох! Забегали, как муравьи перед дождем. Кабанов мне: «В рекордсмены захотел? Не надо нам ни рекордсменов, ни рекордов».

— Боится, места на пьедестале не хватит?

— Нет. В мастерстве он пока недосягаем. Тут не то, Маша. Вари, говорит, свои шесть, и точка. А время осталось — можешь в шахматишки иль на рыбалку…

— Пошутил, поди?

— В том-то и дело — не шутил.

— Чего же ты?

— Язык от неожиданности проглотил. Пока с мыслями собирался — от Кабанова и следа не осталось.

— Ничего не понимаю, — сокрушенно развела руками Мария Федоровна. — Объясни, пожалуйста.

— Пару лет назад сварщики здесь в месяц по две с половиной тысячи рублей зарабатывали. Теперь полторы — потолок…

— И полторы немало, хотя и даются они нелегко, — вставила Мария Федоровна.

— Мало, оказывается! Потому у нас и механизации никакой. Не нужна механизация! Внутренний подвар — вручную. Трубу под огнем режем — вручную. Да не каждый может-то. Вот узелок. Поняла? Тут только ас! Тогда Кабанов и бьет своим козырем: «Гони сотню за день — сделаем!»

— Вон куда ниточка тянется. А я-то голову ломаю. — И вдруг с откровенным вызовом, наступательно. — Неужели нечем кабановский козырь побить?

— Не знаю, Маша. Деньги — страшная сила. Смерть-то они не перешибут, а вот жизнь запросто могут… и узлом завязать, и под корень. А кто думает об этом? Кто понимает? Все только: давай, давай, давай! Гони чистоган! И все мало. И хоть тратить эти тысячи некуда, все равно — мало!

— Чем же здесь людей удержать? Только рублем!

— Интересом, Маша. Доброй жизнью — вот чем! Я б на те тысячи тысяч, что по сберкнижкам рассеяны, построил здесь такие города, каких и на Большой земле не видывали. С зимними садами и бассейнами, с кондиционерами в квартирах. Не всех ведь манят и держат тут рубли…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: