И снова он сделал вид, что не приметил неприязни в ее словах. Ответил примиряюще спокойно и глухо:
— Не постоим…
И оба умолкли.
Надолго умолкли, занятые мыслями об одном и том же…
О своем муже Сталина знала, наверное, все или почти все. Знала о его кутежах. На окраине Гудыма в лиственничной рощице Феликс Макарович построил для высоких гостей небольшую гостиничку с финской баней, с камином и прочими увеселительно-развлекательными атрибутами. Там он и развлекался. Возвращался оттуда на свету, хмельной, зацелованный и выжатый до корочки. Насквозь пропахший коньяком, чужими духами, пудрой и потом. Утром он лебезил, заигрывал, плел несусветную чепуху о каких-то деловых переговорах. Она грубо обрывала эту жалкую болтовню и уходила.
Ее давно не трогали, не возмущали, не угнетали похождения мужа: привыкла, притерпелась, смирилась. Не судила. Не скандалила. Делала вид, что не примечает, не знает, не слышит молвы. Непоказное спокойствие и веселость Сталины вводили в заблуждение недоброжелателей Феликса и не раз спасали того от заслуженного возмездия. Вот за это «понимание» любил и ценил свою жену Феликс Макарович.
Да, любил, как это ни покажется странным. И уйди сейчас Сталина от него, Феликсу Макаровичу было бы очень худо… К каждому празднику, к годовщине свадьбы, ко дню рождения он одаривал Сталину дорогими подарками, не жалел для нее ласки и был с ней всегда откровенен. И если бы она вдруг спросила о его любовных утехах, Феликс Макарович наверняка без утайки поведал бы, с кем, где и когда.
Сталину он не ревновал, не выслеживал, не выспрашивал, не вынюхивал и не упрекал. И женщина вела себя раскованно и дерзко, а свои случайные любовные связи не считала грехопадением и никогда не раскаивалась в содеянном.
Она тоже любила Феликса странной, непонятной любовью, понимала его, угадывала малейший сшиб в настроении, предвосхищала желания. Правда, иногда на нее накатывали приливы ярости. Тогда она могла сказать мужу такое, что у того от бешенства пересыхала глотка, сами собой сжимались кулаки, и он с великим трудом перемогал желание прибить, задушить эту бабу. Приливы этой необузданной ярости у Сталины всегда появлялись вдруг. Так случилось и теперь. Глядя на огромного багроволикого мужа, с причмокиванием и пришлепыванием сосущего сигарету, Сталина вдруг подобралась, как перед прыжком, и:
— А ты подонок, Феликс.
— Что? — спросил он, едва не проглотив сигарету.
— Подонок, говорю, ты. Стопроцентная дрянь. Не успел вызволить друга из беды и тут же потребовал плату за свое благодеяние.
— Какую плату? Чего ты плетешь?! — мигом взъярился Феликс Макарович, угрожающе надвигаясь на жену.
Но Сталина, словно не примечая гнева и угрозы в голосе мужа, завернула еще круче, еще обидней:
— Представляю, что Максим подумал о тебе, когда ты потребовал от него взятку за спасение. Боже мой! Стыдобища! Мой муж и… такое дерьмо.
— Перестань лаяться! Или я вытряхну из тебя…
— Ха-ха-ха! Ты?.. Вытряхнешь?.. Из меня?..
Шагнула к Феликсу Макаровичу и с размаху сильно и звонко ударила его по щеке…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Будто впервые посаженная в клетку птица, судорожно и слепо металась Мария Федоровна, то и дело защитно вскидывая перед собой руки, чтобы не ушибиться о полки, табуретки и иные предметы, чудом уместившиеся на шести квадратных метрах супружеской половины балка. При этом она темпераментно и громко сыпала рваные незаконченные фразы:
— Безобразие!.. Хулиганство!.. За такие штучки следует… Как это говорят у вас?
— Мордой об стенку, — подсказал Сивков.
— Во! Именно! Физиономией об стенку. Это же надо, а? Рабочий-коммунист отрывает время от сна, отдыха, изобретает, конструирует позарез нужную труборезную машину, и что? Вместо заслуженной благодарности и материального вознаграждения доморощенные трестовские чиновники гоняют его, как бильярдный шар…
— Да успокойся ты, Маша, — просительно-стонущим голосом проговорил Сивков, сидя «по-турецки», со скрещенными под собой ногами, в дальнем углу полки-кровати.
— Молчи! Лучше молчи, Митя. Дай мне выговориться, а то у меня сердце разорвется. — И еще повысила голос: — Какой это управляющий трестом, если не захотел даже выслушать изобретателя? И эта его новоявленная женушка…
— Да она-то при чем? — поспешил Сивков защитить Ольгу Бурлак.
— Как при чем? Вот тебе на! Могла она своему высокопоставленному супругу разъяснить, где север, где юг?
— Может, она и разъясняла!.. — намеренно миролюбиво проговорил Сивков.
Показное спокойствие мужа распалило Марию Федоровну, и она произнесла целую обвинительную речь, из которой следовало, что главным виновником всех злоключений изобретателя Сивкова является Бурлак.
Вот уж не думал Сивков, что изобретенная им труборезная машина станет причиной новых злоключений и бед. Все произошло действительно как в плохом кино, по давно обкатанному избитому сюжету…
Главный сварщик треста почти неделю продержал у себя чертежи труборезной машины, потом высказал пару пустячных замечаний и предложил поставить свою фамилию рядом с фамилией изобретателя. Сивков отказался. Главный сварщик не стал визировать документы. И пошло-поехало. Главный инженер Пал Палыч обидно отмахнулся от Сивкова: «Сперва научись варить без брака, потом занимайся изобретением». Секретарь парткома и слушать не стал. «Потом, потом, после отчетов и выборов. Завершим кампанию, тогда и приходи». А Бурлак не принял Сивкова. Можно бы за помощью постучаться к Антону Глазунову, но тот был так замотан делами своего района, да и пора, давно пора сметь и уметь самому за себя постоять.
Когда Мария Федоровна выговорилась, он жестом пригласил ее сесть рядом. Обнял жену за плечи, насмешливо-ласково спросил:
— Полегчало?
— Полегчало, Митя. Так ли полегчало. И знаешь, что я надумала? Запишись ты на прием к Бурлаку по личным вопросам. Официально запишись. Примет — выскажешь ему все, не заигрывая. А не примет — шут с ним. Выступишь на отчетно-выборном партийном собрании треста и все расскажешь. И как ошельмовал тебя Кабанов. И о труборезной…
— Какой из меня оратор, Маша? — жалобно взмолился Сивков.
— А тебе и не надо краснобайничать. Чем короче да проще, тем лучше.
Бурлак проснулся глубокой ночью. Проснулся, как от толчка или от оклика. Вынырнул из сонного омута с ясным сознанием и отдохнувшим телом.
Едва он открыл глаза, протяжно бумкнули в холле часы, и тут же им откликнулись часы из гостиной.
«Половина какого же это? — подумал Бурлак и достал из-под подушки часы. — Половина четвертого».
С недавних пор появилась у него привычка просыпаться по ночам и подолгу думать, иногда о трестовских делах, но чаще о себе и о тех, с кем столкнула, связала его судьба. Думалось ночью на удивление легко, без напряжения, и то, что днем, в сутолоке и на бегу, не поддавалось решению, а только нервировало и дергало, в эти ночные часы отмыкалось просто…
Чтобы не слышать свое сердце, Бурлак повернулся на спину, расслабился и слово по слову, фраза за фразой вспомнил весь разговор с Феликсом, неожиданный и страшный разговор, и остался недоволен обоими. Феликсом за то, что посмел сунуться с подобной просьбой, собой — за то, что прямо и резко не осудил друга. «Обалдел с перепугу Феликс. То, что он предлагал, — подлость. Нет, не подлость… Это просто… просто…» А что «просто» — не нашел нужного определения. Да и вовсе это не просто. Загубить директивную государственную стройку, рубануть по энергетике индустриального Урала ради того, чтобы оградить одного человека от заслуженной, справедливой трепки… Чудовищно! И это друг. «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты». Но ведь друг же, черт возьми!
И пошла память вспять по уже пройденным дорогам, оживляя пережитое и вновь переживая, и всюду рядом, в беде и в радости, был с ним Феликс вместе со своей бесшабашной Сталиной…