Слезы потекли из глаз девушки, когда она припомнила свое возвращение в Гудым и тот невероятный, ужасный разговор с отцом.

Слушая дочь, Марфа тоже не раз смахнула слезы со щек, промокнула платочком глаза. Но едва Лена умолкла, Марфа неожиданно сказала:

— И все равно, дочка, не надо было так, сплеча…

— Значит, он может…

— Ах, Леночка, — мягко улыбнулась и, не сгоняя с лица улыбки, договорила: — Максим — не бабник. Не потаскун. Голову на плаху — ни разу мне не изменил. А тут…

— Что тут? — неожиданно резко и наступательно перебила Лена. — Что? Новая любовь? Но ведь ты бы, полюбя другого, так не сделала?

— Не знаю, — нетвердо и трудно выговорила Марфа, наливая из чайника в свою чашку.

Ей никогда не приходило в голову подобное, и она действительно не знала и только сейчас впервые задумалась над этим. И тут же воскрес в памяти тот предрассветный час, и прозвучал в ушах болезненно напряженный голос Максима: «Я был у женщины». И сразу стронулось, завертелось, пало огромной глыбой все недавно пережитое, вовсе и не забытое, не отболевшее, и, чтобы уклониться от этой чудовищной глыбы, не дать себя придавить и смять, Марфа поспешила оторваться от воспоминаний и громко и уже твердо повторила:

— Не знаю, дочка.

— Знаешь. Только хочешь выгородить, смягчить. А он… — жестко заговорила Лена, но, наколовшись на Марфин взгляд, осеклась, не посмев договорить.

— Что он? — Марфа вздохнула. — Ты от обиды вон в какую западню скакнула. Жуть! Могла и не выбраться, а и выпрыгнула, так все равно не отскреблась, не очистилась, не отмылась бы вовек. И все ради того только, чтобы отцу досадить, отомстить, спастись от одиночества…

— Я — птица вольная, одинокая, — деланно браво и весело проговорила Лена. — Моя беда, мое горе только меня ранят…

— Не надо, дочка. Не надо. Зачем нам друг перед другом темнить? Да случись что взаправду недоброе с тобой, отец бы не пережил.

— Пережил! — надорванно вскрикнула Лена, и опять слезы наполнили глаза. — Еще как пережил. Ради этой молодой смазливой бабенки…

— Лена! — Марфа предостерегающе вскинула руку. — Остановись! И никогда при мне — слышишь? — никогда не смей говорить дурное о своем отце. — Помолчала чуть, перевела дух и, понизив голос почти до шепота, медленно договорила: — И эту… новую его… не тронь. Не иначе — тут взаправду любовь…

— Любовь — это свет и радость… Это счастье… Счастье и радость на горе не растут…

— Как ты молода, — словно впервые видя дочь, негромко и ласково сказала Марфа. — Жизнь течет не по нашим правилам, не по людским законам. И у черного кота бывают белые уши, а у ангела под крылом черт хоронится.

Эта ненаигранная, всепрощающая, мудрая доброта матери загнала Лену в тупик. От бессилия и беспомощности перед оглушительной правотой матери Лена вконец растерялась, расстроилась и тут же рассердилась. Угадав состояние дочери, Марфа придвинулась к ней и, примирительно похлопывая Лену по руке, сказала обезоруживающе ласково:

— Давай-ка чашку-то. Налью свеженького да горяченького, с пылу с жару…

А разливая чай, заговорила тягуче и скорбно:

— Проснусь по ночам и все думаю и думаю о твоем отце. Мысли такие неясные, скользкие — не ухватить. И нехорошие. От них на душе как в пустом срубе в ненастье: сыро и ветрено и укрыться негде. Что-то там у него… Не захворал ли? Только ведь на погляд железный, а душа-то… С нее все беды, все боли. Занедужит — смолчит. Знаю его. Сейчас самый разгон на трассе, не до болезней, не до скорбей. Почнет пересиливать, перемогать себя, да и надломится…

Лена смотрела на мать широко распахнутыми глазами, в которых отражалось душевное смятение. «Боже мой, какая она женщина… Высокая. Чистая. Мудрая…»

Волна раскаяния, нежности и любви захлестнула Лену. Порывисто обхватив мать за плечи, девушка ткнулась разгоряченным лицом в точеную, длинную, чуть тронутую морщинками шею и, еле перемогая рыдания, проговорила:

— Прости меня, мамочка.

— За что? — искренне удивилась Марфа и погладила дочь по голове.

— Ты знаешь за что…

— Полно. Что за счеты меж нами?.. Глупенькая… Замуж тебе пора. Ребенка надо. Самое время. Слышишь?

— Угу… — бормотнула Лена, глотая слезы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Доброта не умеет защищаться, не смеет нападать — в этом Мария Федоровна была уверена, потому и провожала мужа на отчетно-выборное партийное собрание, как на ратный подвиг. Обрядила его в шикарный темно-серый костюм, сверкающие полуботинки, белую сорочку с большим негнущимся воротником и ярким узким галстуком, узел на котором старательно и красиво завязала сама.

Ей было во сто крат легче самой пойти и выступить, чем целый вечер томиться в ожидании, гадать: как там? не сорвался ли? не смутился ли? не затюкали ль? Речь ему Мария Федоровна сочинила короткую, но яркую, наступательную. Заставила Сивкова несколько раз с выражением и жестами прочитать написанное вслух, на ходу исправляя ошибки в произношении и ударениях и не давая ему бестолково размахивать руками. От репетиции к репетиции Дмитрий читал все лучше, но она волновалась все сильней. И под конец принялась вдруг отговаривать его от выступления.

— Шут с ней, с речью. Плюнь на все.

— Чего ты так волнуешься, Маша? Не съедят меня, не обидят…

А сам нервничал куда больше жены. То, что должен был высказать он сегодня на отчетно-выборном партийном собрании, безусловно обидит и обозлит многих, и прежде всего Бурлака.

Все-таки побывал у него Сивков со своим изобретением. Нехотя, морщась, нетерпеливо ерзая и шелестя бумагами, Бурлак выслушал Сивкова и, ни о чем не спросив, не глянув на чертежи, сразу изрек: «Делайте опытный образец. Поглядим, тогда и решим. До свидания». А труборезная машина — не зажигалка, на ручных тисках не сделаешь… Так и скажет он сегодня. Взбесится Бурлак.

От этих мыслей у Сивкова потела залысина надо лбом, и он кротко, негромко вздыхал. А сторожко за ним следящая Мария Федоровна тут же кидалась к нему с успокоениями и новыми советами и даже предлагала выпить какую-то таблетку, уверяя, что та тормозит нервную систему и смиряет волнение.

— С чего это мне пить нервные пилюли? — разгневался вдруг Сивков. — Могу я со своими рабочими-коммунистами поговорить начистоту? По-настоящему? По-рабочему? Или это уже что-то…

— Вот и поговори, поговори, Митя. Так и понимай свое выступление, как откровенный разговор с товарищами. А пилюли не нужны. Ты мужик крепкий и справедливый.

Перед тем как ему надевать пальто, Мария Федоровна еще раз придирчиво и пристально оглядела супруга, обошла его кругом, что-то стряхнула с костюма, одернула, поправила.

— Ну, Митя, ни пуха ни пера.

— К черту…

А минут сорок спустя после того, как он ушел, Мария Федоровна вдруг с ужасом обнаружила листки с написанной речью. Она прекрасно помнила, что сунула эти странички в карман его пиджака, и вдруг они оказались на тумбочке, втиснутой между супружескими полками-кроватями. Первым ее желанием было догнать мужа, но, глянув на часы, сообразила, что собрание уже началось. «Как же он станет выступать? Что скажет?..»

Она вдруг невероятно отчетливо увидела переполненный зал клуба трубостроителей. Председательствующий предоставляет слово Мите. Тот уверенно выходит на сцену, становится к трибуне, сует руку в карман, а там пусто.

В единый краткий миг промелькнуло это видение, взволновало до холодного пота, и она пережила то, что еще только предстояло пережить ее незадачливому супругу.

Засуетилась, заметалась Мария Федоровна, соображая, как помочь Мите. Решила: немедленно отнести Мите эти злополучные и спасительные листки. Заспешила со сборами. И, как всегда бывает в подобных случаях, стали вдруг пропадать никогда прежде не терявшиеся вещи. Сперва куда-то запропастились чулки. Потом в шеренге обуви, выстроенной в коридорчике, не оказалось ее сапог. Входная дверь в коридорчик была почему-то не заперта, а Мария Федоровна отлично помнила, как накинула крючок. Неужели девчонки забыли запереть и какой-нибудь бич, ненароком заглянув в балок, стянул сапоги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: