— Давай не будем начинать такое, — резко сказал я ему. Но он улыбнулся мне так сияюще и так невинно, стуча зубами, что я засмеялся, ласково хлопнул его по заднице и пустил из крана воду, столь холодную, что непонятно, как она вообще могла течь.
А в комнате было так холодно, что мы не слишком долго задумывались, что надеть на прием к Моизи. Мы просто натянули на себя все, что сбросили вчера вечером у кровати.
— Моизи будет недовольна, что мы не одеты, — сказал Чарли.
— Не думаю, что она вообще заметит. Надень свитер, мой шарф и армейскую куртку.
— Да, мамочка. — На этот раз он с охотой согласился на мое предложение, так как того, что он носил, не хватило бы, чтобы согреться ни в комнате, ни на улице.
— Нежилая квартира! — сказал я, обведя взглядом наше жилище. И тут я должен покаяться в грехе неоконченных предложений, стилистической особенности моих рукописей, которая больше всего раздражала редакторов тех журналов, куда я посылал свои работы.
— Ну что, бежим?
Но мне пришлось ждать его еще целую минуту наверху лестницы, пока он дурачился со своими золотисто-рыжими волосами до плеч. Из-за фанеры раздался его голос:
— Они слишком длинные, мне осталась только одно — лошадиный хвост.
— Ебать я хотел твои волосы.
— А почему бы и нет, — засмеялся он. — Это единственное место, куда ты еще меня не имел.
И вот мы спускаемся по лестнице, наше дыхание свистит, вылетая изо рта, и клубится паром, как у лошади, пока мы не выходим за дверь.
— Зачем Моизи устраивает этот прием?
— Чарли, ты же слышал ее вчера вечером. Она сказала, что он нужен, чтобы сделать объявление, и она сказала, что хотя оно вообще-то никого, кроме нее, не касается, она хочет сделать его публично.
Вообще нельзя одновременно говорить и бежать так, как мы бежали со склада у доков к дому Моизи на Бликер-стрит, и детально обсуждать такие вещи: так получилось, что Чарли был на полквартала впереди меня, прекрасный маленький скакун с золотой гривой. Я мог слышать, как стучат его башмаки, и как раз или два он громко вскрикивал, что, наверное, типично для техасских пастбищ, иногда он так же с криком вскакивал во сне, а иногда издавал такие звуки по причине, в которую я не хочу углубляться.
Парадная дверь у Моизи была приоткрыта, но самой леди не было в ее обиталище — единственной большой комнате, находившейся в конце длинного узкого коридора (который мы называли ее маточной трубой в мир).
Мы вошли туда и обнаружили, что она купила две двухлитровые бутылки французского вина — одну белого и одну красного, буханку хлеба, бутылочку (крошечную) дешевого соуса, баночку копченых устриц и баночку сардин.
— По-моему, нас ждет ужин аристократки.
— Давай посмотрим, с чего можно начать.
— Нечего стараться, здесь даже стаканов нет.
— Посмотри!
Я показал на бутылку дешевого белого портвейна, почти пустую.
— Да, я видел, вчера она была почти полная, так что сейчас она уже надралась, я думаю.
— Ты посмотри!
Я показал на свежий холст, натянутый на подрамник, и это была одна из чудеснейших вещей, когда-либо выходивших из-под кисти Ла Моизи, но она была вся в серых и черных тонах с редкими едва заметными пятнышками голубого там и сям.
— Что это?
— Это бессмертный кусок шифона, — сказал Чарли легко.
Поскольку он сам был художником, а художники редко хотя бы на ноготь отдают должное друг другу, он не ценил картины Моизи так, как ценил их я. (Выдающийся неудавшийся писатель в возрасте тридцати лет!)
Потом мы внезапно обнаружили, что в комнату молча вошли двое прекрасно одетых мужчин моложе среднего возраста и начали фотографировать примитивным ящиком, камерой великой простоты и красота. Линзы у камеры — квадратные кристаллы, а черный ящик был таким старым, что покрылся рыжеватой патиной и блестел в холодном свете.
А потом открылась дверь посредине коридора и появилась Моизи, все еще одетая в нечто прозрачное, что она носила вчера, и что едва ли можно было назвать одеждой, а было просто прозрачностью с узким отверстием с одной стороны, через которое высовывалась ее голова, с широким отверстием для ее босых ног — с другой, и с двумя прорезями по бокам, через которые ее руки были видны от локтей. Это нечто не имело, само по себе, никакого определенного цвета — что-то вроде бледной винной тени или бледной пыли в сочетании с опаловым сиянием ее тела, пробившимся из-под ткани, когда она вышла на свет.
— Моизи, может, тебе одеться?
— Я полностью одета, — пробормотала она.
— На ней платье хозяйки от Холстона, — тихо заржал Чарли. — Это перспективная модель, оно сфотографировано на мисс Хаттон самим Аведоном для обложки следующего номера «Bazaar».
Она ничего не ответила, только бросила на Чарли быстрый пренебрежительный взгляд и отвернулась от нас, чтобы шепнуть что-то одному из фотографов.
Я решил все-таки быть настойчивым.
— Моизи, натяни, пожалуйста, что-нибудь под него.
— Что, например? Пожалуйста, можешь перерыть мой гардероб, и я буду тебе премного обязана, если ты найдешь там хоть что-нибудь, достойное не только Армии Спасения.
Чарли повернулся ко мне с ухмылкой, от которой его лицо стало для меня страшно неузнаваемым.
— Тише, — прошептал я.
— Прошу вас, никаких шепотков, — сказала Моизи. — Пусть один из вас запрет вход в тоннель нелюбимых, а другого я попрошу расставить столы и стулья для гостей, которых я жду.
Чарли удалился в угол, из которого бросил на меня отчаянный взгляд, после чего опустил веки на полные слез глаза. Я стоял, размышляя. Любовь встает между людьми. Хотя я продолжал видеться с Моизи после появления Чарли, всякий раз, когда она открывала двери на Бликер-стрит в часы приема, между нами вставало что-то еще менее материальное и ощутимое, чем ее сегодняшний наряд. Думаю, что после того, как Лэнс разбился на льду, она решила, что следующей моей любовью будет она сама. Согласитесь, что это только предположение, а не самонадеянность. И я после недолгих размышлений пришел к тому, с чего и начал — что любовь встает между людьми: мне это было так же ясно и так же непонятно, как любой закон природы.
Фотографы сейчас снимали Моизи, как будто происходило важнейшее событие в ее жизни, прыгая вокруг нее, как стройные элегантные лягушки, принимая самые странные позы для каждого снимка. Поведение Моизи было одновременно и кротким, и привычно напрашивающимся на провокацию. Она позировала для них неожиданно легко и свободно. Это совершенно не было похоже на нее, а больше напоминало Айседору Дункан, позирующую Арнольду Генту где-нибудь на ступенях Парфенона.
Клянусь, она была как танцовщица, и я вспомнил, как Лэнс говорил: «Моизи грациозна, и другой быть не способна. Я тоже».
(Может, поэтому их тянуло друг к другу?)
*
Я никогда не видел Моизи такой прекрасной, как в этот вечер. Не осознавая этого, я приближался к ней все ближе и ближе, и вот моя рука уже обвилась вокруг ее талии, но ее лицо не изменилось, разве только подбородок поднялся чуточку выше.
— Моизи? Ты можешь выслушать меня?
— Нет. А ты можешь заткнуться?
— Но я должен сказать тебе кое-что, прежде чем все вещи отобьются от рук.
— Что ты имеешь в виду, и от чьих рук они должны отбиться? От моих или от рук этого зареванного молокососа?
— Моизи, ты же понимаешь, что мы имеем в виду.
— Да, — ледяным тоном сказал она. — Ничего. Именно это вы имеете в виду для всех, кроме самих себя, и спасибо вам за ту неоценимую помощь, что вы оказываете мне в проведении приема, устроенного ради моего объявления.
— Моизи, ты можешь хоть немножечко посвятить меня в тайну этого объявления?
— Восьмидесяти семи лет, в Белвью.
Я попытался рассчитать, что можно извлечь из этой информации. Сначала я решил, что она имела в виду своего двоюродного дедушку, к которому она очень привязалась с тех пор, как он стал ее единственным на свете родственником, и подумал — наверное, она имела в виду, что он скончался в своем Белвью, что было весьма правдоподобно, поскольку жил он за счет благотворительности, хотя не получал никакой благотворительности, кроме привязанности Моизи, но как-то все это не вязалось с природой ее надвигающегося объявления. Я чувствовал, что это уже пахнет инквизицией, но меня толкало продолжать допрос.