— Я знаю французский. Это означает «мила назло».

— Правильно, назло всему. Господи, как я любил эту женщину.

Он уже допил вино и вызвал такси.

Мой случайный знакомый погрузился в настроение мечтаний и грустных воспоминаний.

Меня это никак не касалось, но я спросил его из вежливости, путешествует ли он еще с этой jolie laide.

— …Ухмылявшейся, как пират, но бывшей абсолютной леди.

— Я спросил, вы еще путешествуете с нею?

— Нет, больше нет, как я могу? Она курила непрерывно, ноль семьдесят пять литра бурбона, литр виски в день, плюс двойной мартини за едой, нет, я больше не путешествую с ней, Бог да упокоит ее душу в любви.

— Она… ушла на покой?

— На покой в своем небесном доме.

— Ах, уехала.

— Правильно, только слишком далеко, чтобы ехать за нею. Осложнения цирроза и эмфиземы забрали ее из этого мира и оставили меня на мели.

Он переменил очки и уставился на меня.

— Вы любите путешествовать?

— Если вы хотите спросить, хотел бы я заменить ее в качестве вашего спутника в путешествиях, то нет, не хочу, не дальше Западной Одиннадцатой улицы.

Он рассказал мне такую грустную историю, что у меня выступили слезы, как будто я снова слушал Леди Дей.

— Я не хотел вас расстраивать.

Как бы желая утешить меня в потере, такой же великой, как у него самого, он начал гладить меня там и сям, и Бог знает до чего дошло бы дело, если бы такси не остановилось насмешливо резко перед складом и доками.

Я сказал:

— Спасибо, что подбросили, — и выскочил.

— Мы что, здесь выходим?

— Я — да, вы — нет.

— Почему?

— Потому что я живу здесь.

— В месте, настолько большом и темном? Здесь никто не может жить!

— Никто, а я живу.

Он вздохнул и сказал:

— Боже всемогущий! Я не знал, что ты мертв!

— Забудьте или наплюйте.

— Малыш, я хотел сказать, что я думал, что только я был мертв. Единственный обитатель великой башни из слоновой кости! Я не знал, что мы обитаем в одном и том же мире. Эй, подожди!

Я не знаю, крикнул ли он мне или таксисту, но такси быстро укатило, и я совершенно не уверен, что столь подробное изложение этой встречи не связано с некоторым налетом парапсихологии, тонким, как следы голубого на последней (?) картине Моизи.

II

И это привело меня домой и оставило одного с моей маленькой «голубой сойкой». Наверное, я должен объяснить, что «голубая сойка» — это школьные блокноты, столь близкие к вымиранию, как и некоторые виды настоящих птиц. Я был так привязан к ним, к блокнотам с голубой сойкой, из-за бледно-голубой регулярности их параллельных линий на обеих сторонах листа, что выписал их себе по почте в количестве нескольких десятков экземпляров у их производителя в южном городе неподалеку от места моего рождения, в Телме, штат Алабама. На самом деле, я, конечно, выписал их на адрес Моизи, потому что наш заброшенный склад не имел почтового адреса. Я не могу избавиться от чувства, даже сейчас, когда мне тридцать, что я все еще в бегах от школьного инспектора в Телме. И от моей матери, непоколебимой баптистки, которая не писала мне, то есть Моизи, в течение нескольких лет, и тоже, наверное, смогла уйти от земных забот, включая безмерную заботу о ее единственном ребенке, то есть обо мне. А может, ее увезли в какое-нибудь заведение, хотя неизвестно, что лучше. Когда в такое заведение помещают человека, то если это женщина, она занимает кресло-качалку в так называемой дневной комнате. Когда она взволнована, она качается быстро. Когда погружается в летаргию отчаяния, начинает качаться все медленнее и медленнее, а потом ее, скорее всего, переводят на другой этаж, где люди ведут растительный образ жизни, приходя постепенно к тому равенству дней и ночей, которое противоположно весеннему равноденствию.

(Конечно, я предпочитаю думать, что она отбыла, не останавливая кресло-качалку).

Эти карандашные царапанья в «голубой сойке», а скоро — и на других поверхностях, пригодных для царапанья, вряд ли могут быть прочитаны остальными, менее знакомыми с моей собственной системой стенографии, осточертевшей мне до истерии.

Слово «истерия» происходит от слова, означающего «матка» на одном из древних языков — то ли на греческом, то ли на латыни. Я знаю это, потому что женщины проходят полную или частичную гистероктомию, когда их половые органы целиком или полностью удаляются хирургическим путем — из-за болезни или по садистской прихоти хирургов.

Решив сохранить оставшиеся «голубые сойки», я начал писать на письмах-отказах, множество которых, в конвертах и без них, валялось под BON AMI, что сильно замедлило процесс, поскольку я не могу себя заставить не читать запальчивые комментарии редакторов. Редакторши обычно мягче, чем редакторы-мужчины, которые сплошь язвительны. Один пишет просто: «Истерика; обратитесь к доктору». Другой: «Воспаленное либидо; рекомендуется лед на лоб и на область таза до излечения».

Я согласен, но…

Я дома, и один, в эти волчьи часы, которые простираются в восходящем изгибе истерии от полуночи до зимнего дневного света, не различаемого здесь, так как никогда еще он не достигал прямоугольника с крючками.

Либидо — это подсознательное, расположенное в таламусе, находящемся в задней доле мозга, что уводит меня к далеким урокам географии в Телме, штат Алабама, и к грустным, но привычным воспоминаниям о мисс Флориде Деймз, преподававшей там географию, и бывшей старой девой, безнадежно приближающейся ко времени выхода на пенсию или не упоминаемой смерти, которую я сейчас упомянул, как человек во сне открывает закрытую дверь, несмотря, или, напротив, из-за того, что ужасно боится того, что находится за этой дверью.

Итак, я возвращаюсь к урокам географии в седьмом или в восьмом классе, урокам мисс Флориды Деймз в школе города Телмы. Приближается весна, воздух отравлен чувственной томностью, вроде той атмосферы, что существует и преобладает в моих «голубых сойках».

(Чуть не сказал: «В голубых джинсах».)

Фатальным образом однажды мисс Деймз вошла в класс не одна, а со своей маленькой не поющей канарейкой в маленькой мягко поблескивающей клеточке из тонких проволочек: выглядело это, словно она принесла с собой образ неизбежного одиночества, в котором она скоро окажется, и которое не будет мягко поблескивающим и тонким, как проволочки с раскачивающейся жердочкой для любимого сотоварища. Пара девчонок хихикнули, некоторые парни ухмыльнулись, а она кивнула им своей мелко завитой головой, как будто благодарила за скромные аплодисменты, потом ободряюще кивнула канарейке и поставила клетку на свои стол, заметив: «Она сегодня была так перепугана, что я не смогла оставить ее дома», и даже самые бесчувственные тупицы в классе должны были понять, хоть и смутно, что говорила она больше о своем собственном, а не о канарейкином страхе. А потом она села и сказала: «Если она кому-нибудь мешает, пожалуйста, скажите, и я…»

Она не сказала, что: не думаю, что она убрала бы ее. Я думаю, что мисс Флорида Деймз боялась остаться без своей канарейки, желтой, как масло, в клетке, желтой, как тонко раскатанное золото.

Однако присутствие канарейки не больше успокоило ее нервы, чем ее нервное состояние успокоило канарейку. Она начала все больше и больше беспокоиться. Как будто буря из крыльев поднялась в узенькой клетке, и коралловое ожерелье дрожало, и ее голос дрожал вместе с ним, и канарейка прыгала в полном соответствии с ее все возрастающим беспокойством.

— Роджер, будь добр…

(Она остановилась, глотая воздух.)

— Разверни, пожалуйста…

(Глоток воздуха.)

— Карту мира, которую я получила от судоходной компании Р&О в Мобиле.

Роджер — высокий мальчик с первого ряда, и когда он после долгих колебаний встал, чтобы выполнить ее просьбу, ширинка его плисовых штанов вздулась, как будто он предавался похотливым мыслям то ли о мисс Деймз, то ли о ее канарейке или о большой цветной карте мира. Она неоднократно рассказывала нам, что карту ей подарили в головном офисе судоходной компании Р&О в Мобиле двадцать пять лет назад, когда она ездила в отпуск на Гавайи. По причине, которую она никогда не называла, но связанной, наверное, с ее стоимостью, каждый раз, когда она вешала эту карту, дружеский подарок от компании Р&О с ограниченной…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: