_ Ей предложили отказаться от мужа, заклеймить его предательскую контрреволюционную _ деятельность.
Она знала, что такое в порядке вещей, что многие шли на это в надежде спасти хотя бы детей, и уже никого не* осуждала.
—
Вы не советская женщина,— сказал Ежов.
Жестокая лихорадка разоблачений, публичных раскаяний и наветов трясла чуть ли не каждый трудовой коллектив. «Троцкисты», «фашистские прихвостни», «враги народа» шагнули с высоких подмостков Октябрьского зала в повседневность быта, с его общими кухнями, домкомами, переполненными трамваями. Болезнь ушла вглубь, охватив всю страну, от моря до моря. С ней сжились, к ней приспособились. Она стала такой же обыденностью, как смерть, о которой стараются не вспоминать, что до поры до времени легко удается. Но о врагах, коварно замаскированных под честных советских людей, забыть не дозволялось ни на день, ни на час. Собрания, митинги, разоблачительные статьи поддерживали накал на должном уровне. Остудить его не могли ни стратосферные высоты — летчик Евсеев достиг на своем самолете потолка в 12 600 метров, а летчик Бекер перекрыл рекорд,— ни пронизывающие ветры Арктики.
Мальчуганы, те да, бредили торосами, северными сияниями, опасными трещинами. Сушили тайком сухари, чтоб добраться до полюса, и удирали из дома, и их ловили на ближайшей станции, и это даже считалось хорошим тоном. Чуть ли не свидетельством гражданской благонадежности. Милиционеры, снимая с поездов «полярников» — с лета пошли косяком «испанцы»,— проявляли отменную вежливость и понимание. Одно не только уживалось с другим, но составляло как бы единую ткань. Страна готовилась и была готова дать отпор любому врагу. Комсомольцы осаждали аэроклубы, записывались в парашютисты, массами шли в краснознаменный флот.
Невзирая на то, что так было задумано, так полагалось, это было искреннее горение, высокий и чистый порыв. Тем легче оказалось вызвать требуемый отклик, воздействуя на низменные инстинкты, нагнетая беспредельный страх. Донос тоже стал явлением массовым. Не донос — сигнал, продиктованный чувством долга.
«Безграничная вера», «безграничная преданность» вождю, народу, стране. Самое понятие безграничности освобождало от сомнений, внутренних запретов и тормозов. Совестью была партия, а личная совесть расценивалась как пособничество, в лучшем случае — как недостойная слабость. «Заявление» — устное, письменное, вообще анонимное — действовало почти безотказно. Трудно было устоять перед соблазном устранить конкурента, пробиться в верхи, заполучить приглянувшуюся жилплощадь. Писали и бескорыстно, да еще с превеликой охотой. Это не только поощрялось, но вменялось в обязанность. За недоносительство давали не только срока, но и высшую меру. Статья 58 12 частенько тянула за собой 58 8 — террор. Да что там умышленное покрывательство! Даже незнание не освобождало от юридической ответственности.
Согласно постановлению от 3 июня 1934 года, члены семьи изменника Родины, хотя бы и не знавшие об измене, подлежали лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири.
За два года и в этом направлении был сделан гигантский шаг вперед: детей Томского, и не их одних, расстреляли.
Террор сверху сомкнулся с террором снизу. Теперь уже толпа алкала крови.
— Был в нашей среде и такой заклятый враг, как Серебрякова,— докладывал на собрании московских писателей секретарь правления Ставский.— Мы с ней встречались и не распознали в ней врага. Но кто поручится, что среди нас нет еще заклятых врагов рабочего класса?
Чтобы жить, чтобы не сойти с ума, нужно было научиться безоговорочно верить. А там что будет...
Изыски, и без того немудреные, стали как-то ни к чему. Первым делом слетели махровые лепестки с любовью выведенного, путем отбора и скрещивания, цветка духовной .культуры. Специфический жанр литературного доноса вообще выродился в первозданный дичок. Донос вульгарис, как сказал Сокольников. «Известия» и «Литературная газета» наперебой трубили о «троцкистском салоне писательницы Серебряковой». Кипя праведным гневом, совписовская общественность смело понукала строгие органы: «Почему она до сих пор на свободе?»
Она и сама себя спрашивала: «Почему?»
Лечение шло под наблюдением врачей из НКВД, ежедневно посещавших Канатчикову дачу — больницу имени Кащенко.
На следующее утро после секретной телеграммы Ягоду перебросили на связь. За новым «железным наркомом» и генеральным комиссаром госбезопасности оставили посты секретаря ЦК и председателя КПК.
В газетах оба портрета были напечатаны рядышком. Из аппарата НКВД незаметно исчезли замнаркома Прокофьев, Молчанов. Замнаркома Трилиссер получил назначение в Коминтерн и новую фамилию — Москвин. Наркомом внутренних дел и генеральным комиссаром госбезопасности назначили Николая Ивановича Ежова. У Бухарина новое назначение полного тезки вызвало вспышку надежды.
—
Ягода вконец разложился! А этот не пойдет на фальсификацию, совсем другой человек.
Боясь пропустить звонок Сталина, Бухарин почти не выходил из дома. В «Известиях» сказал, что ноги его больше не будет в редакции, пока не дадут опровержение. Вышинский велел расследовать? Пусть расследуют...
Спасти мог один Сталин. «Беспринципный интриган, который все подчиняет сохранению своей власти,— как однажды с холодной трезвостью определил Бухарин.— Меняет теории в зависимости от того, кого он в данный момент хочет убрать».
Вопреки доводам разума жила вера, что Коба не допустит до крайности. Что лично к нему, Бухарчику, сохранит добрые чувства. Тем более сейчас, когда пришли великие перемены. Ягоду наверняка расстреляют.
Назначение Ягоды наркомом связи не могло обмануть осведомленных людей. Все знали, что, прежде чем взять крупного работника, его обычно перемещали куда-нибудь ненадолго. Бывало, конечно, что сроки затягивались, но в принципе это ничего не меняло: так и этак — все едино. Ходили, как под топором. Прокофьеву тоже дали какую-то должность.
Его жена Софья Евсеевна, прежде сдержанная и недоступная, по секрету поведала Лариной о том, как повел себя на допросе Сокольников.
Это было за несколько дней до процесса.
Ежов начал с обновления кадрового состава. В аппарат, значительно расширенный, пришли сотни новых людей, главным образом областных партработников среднего звена. Фриновского, с учетом предстоящих задач, утвердили заместителем наркома. Как-никак пограничник, военная косточка. Лучше всех знает положение в округах. Вместе с ним еще кое-кого выдвинули на повышение — Заковского, Люшкова, Авсеевича. Но в целом от «исторического наследия», как называл новый нарком свой комиссарский корпус, следовало поскорее избавиться. В крайнем случае задвинуть куда-нибудь подальше. Засиделись, жирком обросли, утратили правильную ориентировку. К тому же информированы не в меру. Привыкли самостоятельно выходить на вождей, неразборчивы в связях.
За Прокофьевым последовал Евдокимов. Главного дирижера процесса «Промпартии» перебросили на партработу в Ростов.
— Больше ничего для вас нет,— сказали ему в Оргбюро и посоветовали не высовываться. Он и не думал.
Евдокимов, Молчанов, Миронов, Гай — все слишком близко стояли к Ягоде и повсюду совали свой нос. Пора и окоротить. Они несут прямую ответственность за то, что органы оказались не на высоте. Особенно Молчанов с Мироновым.
Времени на раскачку не дали. Реорганизовываться приходилось на полном ходу. «Параллельный центр», «правый блок», «военная организация» — только давай! Успевай поворачиваться.
В работе с военными особисты взяли неплохой старт. Особый отдел осуществлял внутри НКВД контроль за всеми подразделениями, за исключением курировавшего его спецотдела. Ежов решил до поры до времени не трогать Гая, чтобы в нужный момент произвести полную кадровую замену. Первоначально он метил посадить на ОСО Леплевского, но потом возникла мысль послать его наркомом в Белоруссию. В военном округе Уборевича копать и копать. Пусть сперва проявит себя. Есть сигнал, что саботирует новые методы. Это серьезно. У Фриновского тоже свои предложения, на первый взгляд дельные.