«Расследовать связи Томского — Бухарина — Рыкова и Пятакова — Радека»,— призвали от лица рабочего класса участники митинга на заводе «Динамо» имени Кирова.
«По-особому прозвучал гудок,— спешно, прямо в номер, передавал репортер.— Это сбор. Никто не ушел за ворота. Пять тысяч лучших рабочих столпились тесной семьей. Лица суровы, брови нахмурены...»
Кировцы, как это и было предусмотрено, потребовали к ответу убийц трибуна революции.
В пожарном порядке, но опять-таки в соответствии с планом выскочили в «Правде» статьи Раковского («Не должно быть никакой пощады») и Пятакова («Беспощадно уничтожить презренных убийц и предателей»). «Троцкистско-зиновьевская фашистская банда и ее гетман — Троцкий» — называлось выступление Ра дека в газете «Известия». Казалось, что все три материала написаны одним пером, в одних и тех же узаконенных на злобу дня выражениях. Но яростные проклятия звучали предсмертным затравленным воплем. И, как ни странно, это дошло, подобно древнему завету: «Помни о смерти». Сам факт публикации как бы намекал на то, что разоблаченные преступники намеренно оклеветали честных людей. Дыма без огня, правда, не бывает, но бдительные органы и беспристрастный советский суд разберутся. Раковский, Радек и Пятаков возмущаются, а Бухарин почему-то отмалчивается. И Рыков, и Томский.
Субботнее утро 22 августа, когда шофер привез газету с заявлением прокурора, Михаил Павлович Томский встретил на даче в Болшево. Еще в мае двадцать девятого он был освобожден от должности председателя ВЦСПС, а год спустя выведен из Политбюро, но оставался кандидатом в составе ЦК, занимая не слишком заметную должность заведующего объединения госиздательств — ОГИЗ.
На службу, куда собирался, он уже не поехал. Под заявлением, где его имя шло первым, была подверстана большая статья. Строчки о «предательском поведении Томского» сразу бросились в глаза. Черными мушками заплясали буковки: «банда», «и сейчас скрывает свои связи»...
Последняя встреча со Сталиным окончательно определила отношения.
—
А на меня кому будешь жаловаться? — Сталин, едва зашла речь о постоянных нападках в печати, с нескрываемым удовольствием взял сторону клеветников.— Слыхал басню о лягушке, которую скорпион упросил переправить его на другой берег?.. Ты что, хочешь, чтобы я поступил, как эта глупая лягушка?
Михаил Павлович отпустил машину и позвал сына.
—
Я ни в чем не виноват, Юра,— он протянул сложенную газету.— Без партии жить не смогу...
Не он первый, не он последний. Тысячи, сотни тысяч повторят эти слова.
«Нас упрекают за границей, что у нас режим одной партии,— говорил Томский в двадцать втором году на Одиннадцатом партийном съезде.— Это неверно. У нас много партий. Но в отличие от заграницы, у нас одна партия у власти, а остальные в тюрьме».
Свобода, любовь, честь, наконец, сама жизнь — это как бы второстепенно. Главное — партия. Потому и шли на любые унижения бывшие оппозиционеры и уклонисты, что не мыслили жизни вне партии. И давали нужные показания во имя высших интересов ее, как уверяли следователи. И умирали с ее именем на устах. Томский избрал наиболее достойный выход.
«Я обращаюсь к тебе,— писал он последние в жизни строки,— не только как к руководителю партии, но и как к старому боевому товарищу, и вот моя последняя просьба — не верь наглой клевете Зиновьева, никогда ни в какие блоки я с ним не входил, никогда заговоров против партии я не делал...»
«Тов. Сталину»,— крупно начертал на конверте.
Вскоре за дверью оглушительно хлопнул выстрел.
Ночью приехал Ежов. Разбирая, на предмет изъятия, документы, нашел паспарту с фотографией улыбающегося вождя. «Моему дружку Мишке»,— легко читалась размашистая подпись и год: 1926-й.
Смерть Томского, «запутавшегося в своих связях», как сообщили на другой день, ничем не осложнила мероприятие. Скорее напротив — подбавила непредусмотренного разнообразия, коим живая жизнь так умудренно отличается от запрограммированных инсценировок. Эти признались, те тщатся оправдаться, а Томский... Всяко бывает. Но разве подобная трусость лишний раз не доказывает вину?
Версия была высочайше утверждена, а захороненное на дачном участке тело эксгумировано работниками органов. Жену Томского, старую большевичку Ефремову, и сына Юрия отправили в лагерь. Обоих старших сыновей расстреляли. Важно было подкрепить впечатление, что главные разоблачения еще впереди, хотя процесс и приближается к логическому финалу. Собственно, это и отвечало долговременным планам, изменявшимся в отдельных деталях сообразно обстоятельствам. Вышинский видел все слабости, хотя в целом спектакль удался. За исключением Смирнова, роли были отыграны. Досадно, конечно, «военная организация», за недостатком подготовки, прозвучала слабовато, можно сказать, под сурдинку, но тут не вина, а беда. Кого дали, с теми и работали. Ни одного имени. Смирнов, Мрачковский — это тени, далекое прошлое. К тому же известно, что в начале тридцатых они были практически изолированы.
Кстати, это не помешало им доставить обвинению немало неприятных моментов.
Когда Вышинский потребовал от Смирнова подтвердить свое участие в объединенном центре, тот грубо бросил:
—
Какой там центр!
Да, к Ивану Никитичу прокурор испытывал особую неприязнь. Чуть не испортил всю обедню. Кстати, он был единственным, кого, дабы не спутать с другими Смирновыми, постоянно давали с инициалами. Победитель Колчака!
Мрачковский тоже хорош, даром что бывший комиссар. Позер, краснобай... Судьи и те недоуменно переглянулись, когда он брякнул ни с того ни с сего:
—
И вот стою я перед вами как контрреволюционер!
Ничего себе?! Да еще и с ухмылкой.
А чего стоит досадный казус с Гольцманом? Сегодня он заявляет, что получил инструкции от сына Троцкого в Копенгагене, в отеле «Бристоль», а назавтра датские газеты с издевательским восторгом сообщают, что «Бристоль» снесли еще в том самом семнадцатом, когда по Зимнему якобы выстрелила «Аврора». Да еще требуют выложить доказательства на стол. Головы надо рубить за такую работу! Ягода еще ответит за такое следствие...
Забрасывая мостик на будущее, Вышинский позволил себе как бы случайно проговориться:
—
Не бывший до этого на подозрении в партии комдив Шмидт должен был во время киевских маневров убить Ворошилова...
«Не бывший до этого...»— что было написано рукой хозяина, то и становилось законом.
Сурово-озабоченное лицо прокурора, многозначительность его умолчаний, подавленное усилием воли благородное негодование — все должно было подсказать, что приоткрылась лишь верхушка гигантского айсберга, грозящего опрокинуть корабль социализма.
Наконец заключительный день. Смирнов практически отвергает главные обвинения и, вновь единственный среди всех, не просит о снисхождении. Но это уже не изменит общего впечатления.
Появляются судьи: Председатель Военной коллегии Верховного суда Ульрих, зам. Председателя корвоенюрист Матулевич, диввоенюрист Никитченко. Недолго они просидели в совещательной комнате.
Все стоят, пока Ульрих зачитывает приговор.
Так и есть — высшая мера.
По указу тридцать четвертого года исполняется немедленно.
Сталин желал знать, как встретят свой смертный час бывшие соратники. Ему доложили.
Каменев вел себя мужественно. Зиновьев бился в истерике. Когда тащили по коридору, так кричал, что пришлось впихнуть в первый попавшийся бокс. Лейтенант исполнительской команды кончил его из нагана, прямо там — нервы не выдержали.
Пока Сталин в раздумье прохаживался по кабинету. Ежов заметил на столе книгу в неприглядной бумажной обложке номерного специздания.