В тот вечер, за обедом, Ироду Великому вдруг стало мерещиться, будто многие люди, которых давно умертвили по его приказу, а иных умертвили даже очень давно, в том числе его возлюбленную супругу Дориду, чья смерть когда-то представлялась жестокой необходимостью, неожиданно ожили, причем все разом. Ему казалось, что они внезапно возникали в кустарнике за террасой, выглядывали из-за края стола, стояли где-то сбоку, на самом краю зрительного поля, и тотчас растворялись, когда он пытался перевести на них взор, или же так ясно пели в его голове, что он начинал искать владельцев этих голосов, тяжело поворачиваясь, озираясь по сторонам и стеная от боли. Несколько раз он с виноватой улыбкой обращался к Метеллу, говоря, что нынче ему нездоровится, но завтра будет лучше, что все его проклятые лекари круглые дураки, и все такое прочее. Метелл улыбался, кивал и продолжал есть, но говорил очень мало. Ему казалось, что не следовало расспрашивать Ирода о пророках, мессиях и тому подобных вещах.
Говорят, это случилось в десятый день месяца Тишрей[32], в великий праздник Йом Ха-Киппурим, называемый также Шаббат Шаббатон, или Суббота Покоя. Именно тогда с Захарией произошел тот странный случай, после которого он онемел. Это был день искупления и взаимного прощения грехов, когда, чтобы получить прощение от Бога, человек должен прежде всего простить себя сам, и простить от всего сердца. В этот день не едят, не пьют и подавляют в себе плотские желания. Люди надевают обувь из новой кожи, и по всему Израилю растекается сладковатый запах масел для ритуального помазания.
Захария был очень стар годами и состоял на службе Господу, а в этот день, к великой гордости своей жены Елисаветы, которая была так же стара, как и он, Захария должен был исполнять обязанности первосвященника Иерусалимского Храма. И вот, шествуя в своем облачении под музыку по полу Дома Всевышнего, Захария повернулся, посмотрел туда, где вместе с другими дочерьми Израиля стояла его жена Елисавета, и улыбнулся ей, а она улыбнулась ему в ответ. Оба они были очень стары и, к своей великой печали, не имели детей, но они прожили вместе много лет, и это были годы любви, согласия и добра.
Сначала принесли в жертву агнца, а затем Захария, поскольку сегодня был единственный день в году, когда первосвященник мог сделать это, прошел за завесу[33] Храма к Святая святых, чтобы окропить кровью агнца священный очаг и бросить в него щепотку фимиама. Проделывая это и прислушиваясь к доносившемуся из-за завесы пению священников и прихожан, Захария вдруг поразился, увидев, что неподалеку стоит, опираясь на алтарь, некий молодой человек в простой одежде, белизна которой затмевала белизну жреческого одеяния самого Захарии. У него были коротко постриженные золотистые волосы и гладко выбритое лицо. Молодой человек — как сначала показалось Захарии, с совершенно дерзким и небрежным видом — чистил свои ногти небольшой тонкой заостренной палочкой, то и дело поглядывая на них, будто совсем недавно получил эти ногти в пользование и теперь хотел понять, каково же их назначение. Брызгая от возмущения слюной, Захария попытался заговорить, кровь жертвенного агнца в сосуде заколыхалась, и небольшое ее количество даже выплеснулось через край.
— Кто ты? Что это такое? Как ты посмел? Кто тебе позволил? — только и смог проговорить Захария.
Молодой человек отвечал чрезвычайно спокойно, на чистейшем еврейском языке Священного Писания, изъясняясь не просто хорошо, но даже слишком хорошо, как подобало бы очень образованному чужеземцу:
— Захария, священник Храма, не ты ли столь часто желал сына, порожденного твоими чреслами? Ты и твоя жена Елисавета, не вы ли столь часто молили Бога, чтобы дал Он вам сына? Возможно, вы уже перестали желать этого и прекратили возносить молитвы, ибо жена твоя слишком стара, а семя твое иссохло в тебе.
Старик почувствовал, что сердце его вот-вот остановится.
— Это что? — забормотал он. — Это какая-нибудь…
— Шутка? — улыбнулся молодой человек. — О нет, я не шучу, Захария. Не пугайся. Поставь сосуд, который ты держишь в руках, — ты расплескиваешь кровь. Мне не нравится, когда приносят в жертву животных, это грязный варварский обычай, но придет время, и ты изберешь более чистый и достойный способ воздаяния Богу. А теперь слушай, друг мой. Твои молитвы наконец-то услышаны, и твоя жена Елисавета, хотя она слишком стара для родов, все же родит тебе сына. Ты должен назвать его Иоанном — ты слышишь меня? — Иоанном. Его рождение принесет тебе радость, а он станет велик пред Господом. Он будет человеком, не подверженным влечениям плоти, ибо для него довольно будет преисполниться Святым Духом — еще от чрева матери своей. Многих детей Израиля обратит он к их Богу. Он уготовит стезю для прихода Господа. Ты успеваешь за мной? Тебе все понятно?
— Не могу… — простонал Захария, задыхаясь. — Этого не может быть. Ты дьявол. Уйди прочь, сатана! В самый день снятия грехов мне является отец всех грехов, чтобы искушать меня. Прочь с глаз моих! Ты оскверняешь трон Всевышнего!
Молодой человек, казалось, не столько рассердился, сколько слегка обиделся. Он отбросил палочку, которой чистил ногти, и погрозил старику пальцем.
— Послушай, — сказал он. — Меня зовут Гавриил. Я архангел, предстоящий пред Богом. Я был послан, чтобы сообщить тебе все это, и я сообщил что хотел. Тебе не подобает называть меня сатаной и отвергать благую весть от Бога. Здесь, мне кажется, будет уместно некоторое наказание. Ты будешь поражен немотой до того самого дня, когда произойдет то, о чем я тебя предупредил. Ты не поверил моим словам, поэтому своих слов у тебя не будет вовсе. И знай, глупый старик, все сказанное мною обязательно исполнится в свое время.
Захария попытался что-то вымолвить, но все, что вышло из его уст, было — бур-бур-бур. Молодой человек — вернее сказать, архангел — приязненно и совершенно беззлобно кивнул на прощание, а потом стал растворяться в воздухе, причем последнее, что исчезло из вида, были его вычищенные ногти, — так, во всяком случае, впоследствии рассказывал сам Захария. А в тот момент он стоял, задыхаясь и бурбуркая, и сердце его, казалось, почти остановилось, и тогда, ища поддержки, он ухватился за завесу Храма. Пошатываясь, Захария вышел из внутреннего святилища и показался народу. Люди, увидев его, были очень встревожены. А он все продолжал — бур-бур-бур. Другие священники, нахмурившись, окружили его, и Захария, делая патетические жесты, попытался объяснить, что с ним произошло. К своему стыду, он попробовал даже изобразить явление архангела, хлопая обеими дрожащими руками, как крыльями, и воздевая одну руку, чтобы показать великий рост своего собеседника. «Видение? — еще сильнее нахмурился один из священников. — Это действительно было то, что было?» Захария в ответ — бур-бур-бур. Тревожное бормотание собравшихся стало совсем громким. Захарию вывели из Храма, и в портике он увидел ожидавшую его Елисавету. Она поняла, что в его глазах пляшет безумная радость, победившая сильный страх, и с быстротой, присущей всем женщинам, догадалась, что эта радость могла означать. Елисавета была женщиной и, следовательно, находилась в более близких отношениях с миром реальности и истины, чем это доступно большинству мужчин. Ей вовсе не казалось невозможным, что в святом месте, куда в любой другой день года возбранялось входить даже первосвященникам, Господь или Его посланник сказал ее мужу радостные слова, и слова эти могли быть только об одном. Всего остального у них было даже больше, чем нужно. Елисавета прошептала какое-то слово, и Захария принялся кивать и бурбуркать. Она повела его домой, все остальные, обсуждая случившееся, следовали на некотором удалении, а несколько сирийских наемников в римской форме начали издевательски гоготать, изображая пьяных: «Эти евреи прямо там и напились, в той конюшне, что они назвали Храмом! Грязные яхуди!»