Энтони тоже стал ученым, как и рекомендовал психолог, обнаруживший в нем способности к исследовательской деятельности. Но, оказавшись в науке, сохранил опасение — пророческое, как теперь стало ясно, — встретиться с братом. Именно поэтому он выбрал специальность телеметриста. Более далекую от генной технологии область трудно было себе представить. Во всяком случае, так ему казалось…
Потом, из-за сложностей с осуществлением Проекта «Меркурий», все пошло шиворот-навыворот. Проект зашел в тупик, но объявилось спасительное предложение, и Энтони, того не ведая, угодил в ловушку, подстроенную его родителями много лет назад. Причем, по иронии судьбы, предложение исходило именно от него, самого Энтони.
2
Вильям Анти-Аут имел о Проекте «Меркурий» самое поверхностное представление. Примерно такое же, как о межзвездных экспедициях, отправившихся в путь задолго до его рождения, или о колонии на Марсе, или о попытках создать подобные колонии на астероидах. Все эти сведения оставались на периферии его сознания. Сколько он себя помнил, попытки освоения космического пространства вообще не слишком занимали его. Но однажды в компьютерной распечатке ему попалась на глаза фотография нескольких сотрудников Проекта «Меркурий». Фотография привлекла его раньше всего тем, что одного из сотрудников звали Энтони Смит. Вильям немедленно вспомнил странную фамилию, выбранную его братом. Брата звали Энтони. Двух Энтони существовать не могло.
Он внимательно вгляделся в лицо на фотографии. Ошибиться было невозможна Он посмотрел в зеркало. Да, ошибиться невозможно.
С одной стороны, это было забавно, но, с другой стороны, он понимал это, можно угодить в неловкую ситуацию. Да, как ни отвратительно, они — родные братья, и с этим ничего не поделаешь. Их отец и мать, начисто лишенные воображения, сделали то, чего уже не исправишь.
Собираясь на работу, Вильям, по рассеянности очевидно, сунул распечатку в карман и за обедом наткнулся на нее. Он опять пристально вгляделся в лицо увлеченного человека. Вильям про себя отметил прекрасное качество фотографии.
За столом с ним сидел Марко Как-там-была-его-фамилия-на-той-неделе. Марко полюбопытствовал:
— Что ты разглядываешь, Вильям?
Повинуясь внезапному импульсу, Вильям протянул ему фотографию:
— Это мой брат. — Произнося эту фразу, он чувствовал себя так, словно бы добровольно полез в заросли крапивы.
Марко, хмурясь, посмотрел на фотографию и спросил:
— Кто? Тот, что стоит рядом с тобой?
— Нет, тот, который я. Я хочу сказать, который выглядит, как я. Это мой брат.
На этот раз пауза затянулась надолго. Наконец, возвращая фотографию, Марко спросил безразличным тоном:
— Общие родители?
— Да.
— И отец и мать?
— Да.
— Забавно!
— Вот и мне так кажется, — вздохнул Вильям. — Здесь написано, что он работает телеметристом в Техасе. А я здесь исследую аутизм.
Однако в тот же день Вильям выбросил из головы мысль о брате и распечатку тоже выбросил. Ему не хотелось, чтобы распечатка попала в руки его нынешней подружки. Его утомляло ее грубоватое чувство юмора и радовало, что она не хочет иметь ребенка. У него-то ребенок уже был. Он родился несколько лет назад, и в его производстве Вильям сотрудничал с маленькой брюнеткой. Звали ее не то Лаура, не то Линда.
А еще спустя примерно год в жизни Вильяма появился Рэндалл, и на мысли о брате просто не оставалось времени.
Впервые о Рэндалле Вильям услышал, когда тому исполнилось шестнадцать лет. Его все усиливавшаяся замкнутость приняла такие формы, что руководство интерната в Кентукки, где Рэндалл воспитывался, приняло решение о его ликвидации, однако дней за восемь или десять до усыпления кому-то пришло в голову сообщить о нем в Нью-Йорк, в Институт науки о человеке (обычно его называли Институтом Гомологии).
Доклад о Рэндалле Вильям получил в числе прочих докладов, и поначалу он ничем не привлек его внимания. Ему предстояла поездка в интернат в Западной Вирджинии. Поездка разочаровала его, и в пятидесятый раз поклявшись себе впредь производить инспектирование только с помощью телевизионного изображения, он решил, раз уж его занесло в такую даль, завернуть еще и в интернат в Кентукки. Собственно, ничего особенного от этой поездки он не ожидал.
Однако, после первых же десяти минут знакомства с генетической моделью Рэндалла, Вильям связался с Институтом, чтобы сделать компьютерные расчеты. В ожидании ответа он откинулся на спинку стула в легкой испарине от мысли, что только в последнюю минуту, поддавшись неясному импульсу, завернул в Кентукки. Не случись этого, Рэндалла через неделю, а то и раньше, не стало бы. Обычно ликвидация происходила так: лекарство безболезненно вводили в систему кровообращения, и человек погружался в мирный сон, который становился все глубже, постепенно превращаясь в самое смерть. У лекарства было сложное название из двадцати трех слогов. Вильям, как и все, называл его нирванамином. Вильям спросил:
— Как его полное имя, мадам? Директриса ответила:
— Рэндалл Нихто, господин ученый.
— Никто! — воскликнул Вильям.
— Н-и-х-т-о, — произнесла директриса по буквам. — Он выбрал фамилию год назад.
— И вы не придали этому значения? Это звучит как «никто»! Вам не пришло в голову доложить об этом молодом человеке в прошлом году?
— Я не думала… — начала директриса виновато. Вильям махнул рукой. Откуда ей знать? По критериям, предлагаемым учебником, генетическая модель Рэндалла, действительно, не заслуживала внимания. Но именно эту сложную комбинацию Вильям с коллегами пытались получить, проводя бесконечные эксперименты с детьми, страдающими аутизмом.
Рэндалл был на пороге ликвидации! Марко, самый здравомыслящий человек в их группе, всегда возмущался тем, что интернаты слишком уж настаивают на абортах до рождения и ликвидации после рождения. Он доказывал, что любая генетическая модель должна иметь возможность развиваться и никого нельзя ликвидировать, не проконсультировавшись с гомологистом.
— Но ведь гомологистов не хватает, — спокойно возражал Вильям.
— Но мы могли бы просматривать все генетические модели хотя бы на компьютере, — отвечал Марко.
— Чтобы спасти нечто полезное для нас?
— Что могло бы быть полезным для гомологии сегодня или в будущем. Научиться правильно понимать себя — значит изучать генетические модели в действии и заметь, что именно аномальные, порой чудовищные модели дают максимум информации. Всей нашей науке было известно о человеке меньше, чем нам удалось узнать за время экспериментов над больными аутизмом…
Вильям, которому название «генетическая физиология» человека до сих пор нравилось больше, чем «гомология», покачал головой.
— Вспомни, с какой осторожностью нам приходится вести игру. Общество должно согласиться с полезностью наших экспериментов, а оно идет на это с трудом. Ведь наш материал — человеческая жизнь.
— Бесполезная жизнь. Предназначенная к ликвидации.
— Быстрая и легкая ликвидация — это одно, а наши эксперименты, обычно длинные и неприятные, — другое.
— Бывает, что мы им помогаем.
— А бывает — не помогаем.
Честно говоря, они понимали бессмысленность этого спора. Получить в свое распоряжение интересную аномалию — всегда проблема для гомологистов, а способа заставить человечество согласиться на увеличение их числа не существовало. Люди не могли забыть о травме, нанесенной Катастрофой.
Лихорадочный всплеск интереса к космическим разработкам мог быть (и был, по мнению некоторых социологов) следствием того, что, столкнувшись с Катастрофой, люди поняли, как уязвима жизнь на планете.
Но это не меняло дела.
Рэндалл был уникален. В его генетической модели характеристики, приводящие к аутизму, нарастали медленно и постепенно, и для ученых это означало, что о Рэндалле известно больше, чем о любом подобном пациенте. Удалось даже зафиксировать слабые проблески, отличающие его способ мышления, прежде чем он окончательно закрылся и спрятался в собственном панцире, — безразличный, недостижимый.