За решетками екатеринославской тюрьмы оказались рабочие с разных заводов. Некоторые из них хорошо знали Григория Петровского по совместной подпольной работе, другие много слышали о нем, и теперь, в этой каменной неволе, судьба свела их.
Всех политических за неимением свободной камеры посадили к уголовникам. Рабочие, спаянные привычной дисциплиной подпольщиков, держались группой, дружно, один за одного, и навели в камере свои порядки.
Политические ни в грош не ставили тюремное начальство, на окрики надзирателей не обращали ни малейшего внимания. Когда вместо положенных по тюремным правилам ежедневных молитв политические громким хором запевали «Марсельезу» и «Варшавянку» или же «Дубинушку», заключенные-уголовники, бормоча хвалебные слова творцу, поглядывали на рабочих с удивлением. В глазах воров и убийц в эти минуты светились незатаенная зависть и уважение к этим неунывающим гордым людям.
Вскоре тюремное начальство приметило, что рабочие плохо влияют на уголовников: те начали дерзить надзирателям, нарушать установленные порядки и даже в часы молитв напевать революционные песни. Чиновники не на шутку встревожились, поспешно перетасовали все камеры и в одну из освободившихся перевели политических заключенных. Стоит ли говорить, как обрадовались такому обороту дела Петровский и его товарищи! Ведь теперь они были вместе, как одна семья, и ни одно чужое ухо не могло более услышать, о чем они говорят.
По делу арестованных рабочих продолжалось судебное следствие. Их поочередно допрашивали, а они, сговорившись, твердили одно и то же: на каких основаниях их держат в тюрьме? Пусть предъявят доказательства в их виновности. А если нет таковых — пусть немедленно освободят.
Пока следователи и полиция сочиняли мало-мальски убедительное обвинение, арестованные не теряли времени. В своей камере они обсуждали дальнейшие дела, которые им предстояли по выходе на свободу; рассказывали о том, как организована пропаганда марксизма на их заводах, обменивались опытом распространения прокламаций и кружковой работы.
Администрация екатеринославской тюрьмы, наконец, поняла, что содержать в одной камере такую сплоченную группу опасных преступников неблагоразумно. Из группы политических отобрали десять человек, наиболее влиятельных, по сведениям полиции, вожаков, в том числе и Григория Петровского, и отправили всех в полтавскую тюрьму. Здесь их рассадили по одиночным камерам.
Камера, куда попал Петровский, представляла собой узкую каменную келью с цементированным полом и голыми стенами. Вход в камеру запирала обитая железом тяжелая дверь с «глазком» для надзирателя. Под потолком тускло тлела лампочка; она едва освещала углы этой мрачной кельи. Оконце под потолком, пересеченное накрест толстыми железными прутьями, закрывалось наполовину деревянным щитом, так что узник мог видеть лишь клочок гдлу-бого неба величиной с ладонь. Днем в камере было полутемно. Солнечный свет появлялся только на несколько минут, скользил веселым дразнящим пятном по стене и потом исчезал на сутки.
Товарищи Петровского сидели точно в таких же камерах.
Григорий Петровский впервые в жизни попал в тюремную камеру-одиночку, и поначалу ему казалось, что нет никакой возможности установить связь с товарищами-заключенными и с теми, кто остался на воле. Тоску по жене и сыну он переносил стойко. Тяготили безделье, отсутствие книг, одиночество. Нужно было что-то придумать, связаться с екатеринославцами из других камер, узнать их настроение.
Петровский старался припомнить все, что слышал о тюремных нравах от Бабушкина и других, прошедших школу неволи. Он перебирал в уме все известные ему по рассказам способы, какими пользуются арестанты для установления связи друг с другом. И, наконец, Григорию пришла в голову счастливая мысль.
Она сверкнула в голове его неожиданно, когда он, сидя на деревянном топчане, опершись локтями о колени, рассеянно наблюдал, как молодой парень, заключенный-уголовник, прибирается в его камере. Он приходил каждый день, приносил скудный тюремный обед, убирал пустую посуду и подметал пол. Это заставлял его делать надзиратель. Как узнал из разговора с парнем Петровский, другие одиночные камеры также обслуживали уголовники.
«А ну, попробую, авось получится!» — подумал Григорий и оглянулся на растворенную настежь дверь камеры. Надзирателя не было. Слышались только размеренные шаги сапог в гулком длинном коридоре.
Оторвать клочок от курительной бумаги, черкнуть карандашом несколько слов и скатать записку было делом минуты.
— Браток, слышь, передай по одиночкам, — быстро шепнул Григорий, сунув записку уголовнику.
Ровные, размеренные, как падающая капель с крыши, шаги приближались к двери.
— Брось в чайник! — шепнул Григорий.
Парень ухмыльнулся, подмигнул и кинул бумажку в пустой чайник, в котором всегда приносил кипяток. Потом с невозмутимым лицом, собрав посуду, он вышел, едва не столкнувшись с надзирателем. Дверь камеры захлопнулась, звякнул запор. Послышались удаляющиеся по коридору шаги и звон ключей в руках надзирателя.
«Передаст или побоится?» — с беспокойством думал Петровский. Однако на другой день парень принес ему вместе с обедом записочку от товарищей.
Так и пошло. Уголовники тайком переносили из одиночки в одиночку записки, а политические в благодарность за это делились с ними табаком и папиросами, которые уголовникам, по тюремным правилам, не выдавались.
Екатеринославцы преодолели преграды из каменных стен и решеток. И хотя не видели друг друга, они опять были едины. Началась борьба. Первое, что они потребовали, убрать с окон камер щиты, заслоняющие дневной свет. Тюремное начальство отказало. Тогда политические объявили голодовку. Щиты с окон пришлось снять. Окрыленные победой, уверовав в свою силу, екатеринославцы выдвинули новое условие: либо каждому из политических выдадут чернила и бумагу и будут приносить книги, какие им нужны, либо они опять перестанут принимать еду из рук надзирателей.
На этот раз им ничего не ответили. Просто отменили ежедневные прогулки по двору, а надзиратели стали злы, как цепные псы.
Петровский предложил добавить к прежнему условию требование: пусть им, кроме беллетристики, выдают также и книги по социальным вопросам. На это согласились все политические. Обменявшись записками на клочках курительной бумаги, решили: голодать до победного конца.
И опять начался неравный бой между властями и сидящими за решеткой людьми, у которых было только одно оружие — воля и сила коллективного духа.
В тюрьме поднялся переполох. Уговаривать политических приходил комендант, затем инспектор полтавских тюрем. Потом явился прокурор города. И, наконец, вице-губернатор во всем величии и достоинстве своего сана. Они упрашивали, убеждали, орали и грозили каторгой. Ничто не действовало на екатеринославцев.
Их оставили в покое. Начались одиннадцатые сутки с тех пор, как узники перестали есть. До Петровского дошло известие, что двое товарищей от истощения слегли и не встают. Третий серьезно заболел, как удостоверил тюремный врач. Силы были на исходе. А власти молчали, выжидали, как охотник, стерегущий зверя.
Петровский старался не вставать, дабы сберечь остаток сил. Он понимал, что их испытывают на крепость, что именно сейчас проверяется стойкость духа революционера: кто не выдержит, покинет ряды бойцов. Но он также понимал, что всему есть предел — и терпению и героизму. Испугаются городские власти общественного скандала, быть может, забастовки, которые возможны в случае их смерти, или же они пойдут на все, лишь бы сохранить престиж? Что раньше сдаст: скрученная пружина их воли или нервы насильников? Страх или бесстрашие — что возьмет верх?
Голова туманилась от дум, и Петровский засыпал. А утро приносило облегчение; колебания и тревога за товарищей отступали: уголовники передавали изустно (большинство голодающих уже не могло писать), что рабочие не сдаются, настроение у всех боевое.
На двенадцатые сутки голодовки политических нервы полтавских властей не выдержали. В камеры екатеринославцев вместе с горячим мясным супом сами надзиратели принесли бумагу, чернила, перья и карандаши. Вежливо они попросили составить список нужной литературы.