Это была первая речь Петровского в думе. Он ни разу еще не поднимался на эту трибуну, ни разу не стоял с глазу на глаз с огромным залом, заполненным чужими, враждебными людьми. Это было совсем не то, что выступить перед своим братом рабочим где-нибудь на митинге или в политкружке. Там, куда ни повернешься, куда ни глянешь, простые, открытые, с детства понятные лица людей труда, чуткая тишина, ободряющий свет родных глаз, бурные хлопки и крики единомышленников. Здесь, в бюрократической думе, все иное, незнакомое. И яркий свет дорогих люстр, и глубокая, как пропасть, немота президиума за спиной, и нежданно-резкий звонок председательского колокольчика, обрывающего речь на полуфразе. А впереди, перед глазами, шевелящиеся ряды кресел — белые пятна манишек на черных костюмах, густые шевелюры, лысые черепа, блеск моноклей, пенсне и орденских лент; глухое, невнятное бормотанье зала; а когда хлестнешь по нему резкой, напряженной, как тетива, фразой — взрывы ярости, грохот топающих ног, темные провалы разинутых в бешенстве, орущих ртов.

Таким предстала перед Петровским дума, когда он столкнулся с ней на трибуне лицом к лицу.

Ему стоило больших усилий унять волнение, подавить гнев и принять спокойную позу. Главным было не поддаваться на провокационные выкрики с мест, прислушиваться к коварному звонку председателя, чтобы не зарваться и не быть лишенным слова за какую-нибудь промашку. Потом уже Григорий Иванович попривык и чувствовал себя на думской трибуне уверенно. Но для этого ему пришлось пройти школу ораторской тактики на собственном опыте.

Он был еще совсем «зеленым» парламентарием, когда звякнул колокольчик и председатель Родзянко небрежно бросил в притихший зал:

— Слово по защите спешности запроса о страховании рабочих имеет депутат социал-демократической фракции Петровский.

Председатель думы грузно сел в свое кресло с высоченной спинкой и положил пухлую ладонь на серебряный колокольчик.

Петровский нервно поднялся и, в волнении скручивая в трубочку и вновь раскручивая листки с текстом речи, торопливо направился между рядами к трибуне. На него косились и перешептывались справа и слева, но он никого не видел и ничего не слышал. Он видел только ступеньки, ведущие на высокую трибуну.

Когда он взошел на трибуну, зал загудел, закашлял, задвигался. За спиной Петровского снова звякнул колокольчик, и голос Родзянко произнес:

— Можете начинать, господин Петровский.

Григорию Ивановичу послышалась в голосе председателя нотка сочувствия и ободрения; он оглянулся на президиум и близко увидел полное гладкое лицо Родзянко, которое ничего, кроме холодного беспристрастия, не выражало. Во взгляде были значительность и строгость. И Петровский понял, что вся председательская объективность — с таким же лицом Родзянко давал слово и буржуазным депутатам, — все это игра, маска. А на самом деле, будь его воля, сановитый помещик, ни минуты не думая, выгнал бы взашей из этого зала всех рабочих депутатов, в том числе и его, Петровского.

Эта мысль как-то сразу привела его в равновесие, вернула спокойствие. Григорий Иванович положил листки перед собой на трибуну и оглядел зал. Петровский повернул голову направо и отыскал глазами ряды, отведенные для социал-демократической фракции. Оттуда ему улыбались лица товарищей. И тотчас же из этих рядов раздались негустые аплодисменты. Правая часть зала (от Петровского — по левую руку) отозвалась недовольным ворчанием. Звякнул несколько раз серебряный колокольчик.

— Прошу не мешать, господа депутаты, — громко произнес председатель.

Петровский быстро огладил горсткой пальцев усы и окладистую бородку и опустил глаза к листкам.

— Господа члены Государственной думы, — сказал Григорий Иванович и удивился, не узнав своего голоса, — я взялся ответить господину министру на тот абзац, где он коснулся благоденствия русского пролетариата, но попутно с этим мне приходится остановиться на некоторых взглядах представителей различных политических групп и думских фракций, которые здесь выступали…

Мне кажется, — продолжал Петровский, — что все партии, все группы, за исключением только социал-демократов, все ищут расположения правительства. Одни говорят: «Идите за нами, потому что мы утверждаем самодержавие и отрицаем манифест[1], ибо он был издан впопыхах, вероятно». Другие говорят: «Создайте благожелательное отношение к этому манифесту, и мы пойдем за вами». И только одна социал-демократическая фракция говорит, что за эти свободы, за этот манифест, о котором даже партия народной свободы думает, что если он будет выполнен, то она пойдет за ним, так много было положено жертв, так много пролито крови, что, кажется, уже это должно было бы заставить осуществить свободы, вырванные в 1905 году той народной волной, которой вы здесь посажены!

С мест социал-демократической фракции раздались гулкие хлопки, а большая часть зала задвигалась, заворчала, и Родзянко пришлось воспользоваться своей властью усмирителя.

Выждав, пока шум затихнет, Петровский продолжал речь:

— Господа, вы знаете тот полицейский произвол, который сейчас существует в России, те телесные наказания, которые в достаточной степени получают сейчас наши товарищи в тюрьмах Сибири; кажется, этого было бы достаточно. Но, оказывается, и этих жертв мало!

Из центра зала раздался крик: «Опять читаете прокламацию!» Петровский вздрогнул, поднял глаза, помолчал и решил ни в коем случае не поддаваться на провокации.

— И вот я перехожу к той части своей речи, — тихо и твердо сказал он, — где хочу указать, что, стоя на этой трибуне, мои товарищи старались выяснить лицемерное поведение правительства, которое кое-что кое-когда обещало, но никогда не исполняло. Правительство, во всяком случае, намерено теперь улучшить положение рабочих посредством страховых законов, которые оно в настоящее время вводит, но вводит именно таким порядком, который возмущает даже самих рабочих. От проведения этих страховых законов положение рабочих не улучшается; они даже в значительной степени ухудшают то положение, которое было до сих пор. Эти законы захватывают всего лишь одну седьмую часть русского пролетариата, вытягивая из его кармана около одиннадцати миллионов рублей для капиталистов. В то же время этот закон устанавливает плату пособия увечным за тринадцать недель.

Петровский оторвался от чтения речи, передохнул и мельком взглянул в зал. Зал настороженно слушал; только изредка разносилось негромкое кашлянье. Он все-таки сумел заставить их слушать себя. Никто еще не выступал в нынешней думе с подобными антиправительственными заявлениями. И хотя правые были возмущены, но они сдерживались: им важно было знать, с кем они имеют дело, какова точка зрения рабочих. И они внимательно слушали все, что говорил их враг с трибуны.

Петровский понимал, почему тихо в зале, но именно этого он только и желал — главное, чтоб его не прервали, не заглушили криком, не лишили слова властью председателя. Он спешил высказаться.

— Раньше мы, рабочие всей России, пользовались кое-какой медицинской помощью, которая возлагалась на капиталистов; теперь же и та помощь отнимается, ибо она должна организовываться за счет рабочих. Этот закон ухудшает в значительной степени положение железнодорожников: он в большей мере понижает расчет за увечья в случае утраты рабочими трудоспособности, и за эти увечья оплачивают из того пенсионного фонда, в котором участвуют железнодорожные рабочие и служащие. И если этот закон будет применяться так, как применяют его тут, в Петербурге, то есть без выборов, а по назначению в совете присутствия по страхованию, то от этого еще хуже нам будет. Ведь организованные и сплоченные фабриканты различных предприятий возьмут в свои руки все, и мы очутимся в еще худшем положении, чем до этого были, ибо фабриканты все больше и больше хотят достигнуть того, чтобы не платить за увечья, которые мы получаем на фабриках, заводах и шахтах.

Дальше, господа, хвастаясь этими страховыми законами, господин министр совершенно забыл, — быть может, ему теперь некогда было, — сказать о том обещании, которое давалось здесь в 1905 году, — о страховании по инвалидности и старости, а тем более это было бы необходимо, что повышающаяся интенсивность эксплуатации труда рабочих при отсталом нашем техническом способе производства приводит к увеличению числа случаев увечья. А между тем прием на завод ограничен сорокапятилетним возрастом. Созданное тяжелое положение усугубляется еще тем, что вследствие обезземеления крестьянства рабочий-инвалид не в состоянии найти себе в деревне угла, и поэтому он обрекается на нищенство.

вернуться

1

Имеется в виду царский манифест 17 октября 1905 года.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: