Но Господь однажды оставил на его сердце Свою огненную печать, это было так непривычно и неожиданно, что Кристоф почувствовал себя выздоравливающим от какой-то долгой болезни, когда он только и делал, что спал и видел страшные сны… Как-то вечером, опять несясь с парой унтер-офицерских сапог по коридору, он вдруг остановился посреди серого душного коридора без окон; что-то странное прикоснулось к нему: воздушное и в то же время имеющее едва ощутимую физическую форму; казалось, какая-то мысль или чувство внутри него взлетает на крыльях бабочки… Поначалу это что-то, не имеющее определенной формы, кружилось в нем, но оно было так приятно, так близко и реально, что Кристоф задрожал… А потом вдруг разразился диким хохотом, безумным и свободным. У него было такое чувство, будто он долго-долго сидел, тупо соображая, над какой-то книгой и, зажав уши, читал и читал, а теперь вдруг наткнулся на такое слово, которое открыло ему весь смысл. Он почувствовал, что его касаются невидимые и в то же время ощутимые пальцы, снимающие с него заклятие… Он хохотал и хохотал, а потом просто швырнул сапоги в первую попавшуюся дверь, и когда, все еще смеясь, подошел к ней поближе, то прочел надпись: «Швахула, гаупт-фельдфебель». Он засмеялся еще громче и еще свободнее, ему казалось, что в груди у него скопилось столько радости, что она вот-вот разорвет его грудь; он все еще смеялся, когда Швахула с хриплым рыком выскочил из-за двери…
Теперь он очутился в камере-одиночке и во второй раз в жизни прочел все Евангелие; он счел прямо-таки глупостью со стороны дьявола (ибо дьявол глуп), допустившего Евангелие в качестве единственной книги для арестантов; видимо, здесь считали, что этим еще сильнее накажут их, поскольку ни один разумный человек Библию читать не станет; неясно было только, считалось ли также, что витиеватые и безвкусные сентенции главы государства точно так же скучны; во всяком случае, его книгу, в которой немецкий язык был до ужаса изуродован, тоже выдавали арестантам… Итак, Кристоф провел три дня в полном одиночестве, читал Евангелие и эту вторую, мрачную и напыщенную книгу. И даже если б раньше он этого не знал, то теперь знал наверняка, почему понадобилось забирать его в солдаты и мучить, знал он также, для чего немецких юношей необходимо перемолоть в этой мельнице. Ему показалось, что глаза у него стали зорче, настолько яснее видел он все это теперь…
Три дня провел он наедине с книгами, а длинными ночами проливал сладкие слезы, вспоминал мать, прошлую жизнь и вообще все, что едва не умерло в нем, а теперь вновь ожило благодаря этим слезам. Да, он вновь пробудился для реальности, все, что находилось за воротами казармы, вновь обрело форму, и оказалось, что этот мир, представлявшийся ему исчезнувшим, все еще существовал: существовали и женщины в ярких платьях, и цветы, и даже музыка… И где-то в этом мире жил Йозеф, на плечи которого Господь явно возложил крест…
Эти слезы и слова Евангелия вырвали его из тупой замкнутости в своих собственных страданиях, ему открылась благая уверенность в том, что Христос не одинок.
Иногда он не мог удержаться от улыбки, вспоминая глупость Швахулы, который помог ему прийти к таким выводам.
Вечерами, когда умолкали хриплые команды, доносившиеся в его камеру с плаца через маленькое окошко, на него нисходил такой блаженный покой, какой мог быть только улыбкой Бога. Словно Он, несомый небесными силами, легко и уверенно парит над пропастью, где из земли, клубясь и шипя, вырываются гнилостные пары, точно ядовитые облака смерти; и эта пропасть была юдолью ужаса, темного панического ужаса, порождаемого злом и убивающего как тело, так и душу. Да, ему показалось, будто благодаря милости Господа он спасен из этого котла, где панический ужас стряпают из отчаяния, и этот ужас исчез из его души. А на его месте родился священный страх, страх перед собственной слабостью, которая чуть не столкнула его в пропасть. Да, он чувствует в себе этот страх, но это бдительный страх живого человека, который не желает поддаваться усыпляющему, опасному и соблазнительному паническому ужасу, таящему в себе упоительный дух отчаяния. Быть всегда настороже, все анализировать, ведь ужас так же похож на страх, как дым сигареты на кухонный чад, и едва обманчивое дыхание этого ужаса коснется тебя, надо гнать его из жизни, как охотник гонит в лесу дичь…
Да, теперь он видел насквозь эту систему унижения и решил держаться мужественно и уверенно; даже если произойдет самое страшное и они лишат его жизни, это будет всего лишь вступлением в Божьи пределы.
Когда печка в камере в восемь часов угасала, согласно уставу, Кристоф заворачивался в одеяло и читал, читал, покуда еще горел свет. И не во сне, а наяву полагал, что находится в монашеской келье и что тут он наедине с Господом; ведь он действительно находился в камере, похожей на келью, которая была одновременно и символом, и реальной жизнью христиан в этом государстве.
Потом Кристоф утратил чувство голода, возникавшее поначалу каждый раз, когда он съедал кусок хлеба; не мучила его уже и тоска по сигарете; и досадно было вызывать караульного каждый раз, когда требовалось сходить по нужде, потому что следовать по темному коридору за караульным казалось утратой свободы, которую ему предоставляла камера. На первых порах Кристофу приходилось нелегко, когда дежурный унтер-офицер во время таких походов нарочно пускал клубы ароматного дыма прямо ему в нос, однако уже на третий день он почувствовал при этом издевательстве счастливое чувство свободы, его воодушевляло понимание собственного превосходства, перед которым блекла когда-либо испытанная им гордость; ему уже мерещилось, что он почти постиг, в чем состоит подлинное человеческое благородство…
Через три дня, исполненный мужества, он вернулся в свою казарму. Равнодушно воспринял нескрываемое ликование Швахулы и презрительную враждебность Прускоппа, которому доложил о возвращении из камеры. Молча выслушав все упреки и предупреждения, он уже хотел было выйти из канцелярии, когда Прускопп холодным «стой!» заставил его вернуться. С чувством превосходства тот критически-насмешливо оглядел Кристофа и, уставясь на него злобным взглядом, сказал:
— Из-за вашего упорства я вынужден продлить взыскание: лишаю вас городского отпуска еще на три недели. Можете идти!
Тяжесть этого наказания дошла до Кристофа, только когда он в казарме узнал, что была суббота и рекруты в этот день впервые после шести недель собирались идти в город. Все отделение занималось чисткой оружия — отвратительный запах ружейного масла… винтовки, разобранные на части и разложенные на столе и на скамьях… ежедневно целый час посвящался тщательнейшему уходу за оружием, после лошадей оно было, пожалуй, самым ценным в армии. Под пение пошлых песенок над этим идолом трудились каждый день; это почитание оружия, почти равное идолопоклонству, было одной из фанатических нитей, пронизывающих однообразную ткань системы; унтер-офицеры относились к его чистке с необыкновенным рвением и подлинной истовостью…
Кристоф решил обойтись без обычного приветствия, которое был обязан отдавать унтер-офицеру; это замирание перед божеством было противно его душе. Но Винд его сразу заметил и отошел от рекрутов, которым объяснял какие-то технические детали; мрачными тусклыми глазами он оглядел Кристофа с головы до ног и заставил повторять всю процедуру приветствия, пока у того не закружилась голова от чередования энергичного вскидывания руки, быстрого щелканья каблуками и стойки «смирно». «Цок-цок-цок!» — хриплым голосом снова и снова повторял Винд. Кристоф почувствовал, что у него все плывет перед глазами, а ноги и руки нестерпимо болят. От скудной пищи и отсутствия движения в течение трех дней он совсем ослаб. Наконец Винд отвернулся, безнадежно махнув рукой.
Кристоф присел на койку и вдруг ощутил себя совершенно по-иному… Это чувство было настолько незнакомым и абсолютно неожиданным, что у него голова пошла кругом; кровь закипела от душевного подъема, замешанного на едкой, но приятной горечи; жилки на висках приятно вибрировали, а кончики пальцев подрагивали от сладкой и в то же время освежающе терпкой радости; никогда в жизни он не испытывал ничего подобного и еще несколько секунд сидел в некоторой растерянности. Однако сердце его тут же заледенело, он исполнился необычайной силы и уже готов был по собственной воле вскочить, вытянуться по стойке «смирно» подле двери и часами, днями и месяцами повторять процедуру приветствия.