Человек, двигавшийся во главе колонны, медленно поднимается, и его усталый, осипший и все же решительный голос тихо произносит:
— Вперед, ребята, там впереди, где горит, кажется, и есть та Богом забытая дыра, в которой стоит наш обоз. Уже немного осталось.
Уже немного осталось! Сколько тысяч километров они прошагали по всем странам Европы, вновь и вновь поддаваясь соблазну этих слов! И они ползут вперед — не потому, что верят обещанному, а потому, что впереди горит этот огонь. Этот чудесный, красный, почти домашний огонь; ведь если там есть чему гореть, значит, там есть что-то еще, кроме этой сырой земли и мрака; почем знать, откуда в их ногах берется сила, чтобы сражаться с этой цепкой грязью за каждую треть метра; откуда у них берется сила тащить вперед не только свои исхудавшие тела, но и тяжелое, мокрое и грязное обмундирование, оружие и снаряжение, необходимое для игры в войну…
Человек во главе колонны чувствует, что желание идти вперед у солдат увеличивается, и ему уже не надо останавливаться, поджидая остальных и рискуя еще глубже провалиться усталыми ногами в цепкую жижу, ему и самому приходится идти быстрее; теперь уже не нужно заставлять колонну подтягиваться, она сама подпирает его, и ему становится труднее принуждать самого себя идти быстрее, чем подгонять солдат…
Он так бесконечно устал, и чувства его до такой степени перенапряжены, что голова напоминает клубок невыносимых болей. Он почти вслепую тащится навстречу разгорающемуся пламени и чуть ли не счастлив, что ночь скрывает его неуверенность от тех, кто следует за ним, ибо он — лейтенант и, следовательно, командир своей разгромленной роты; он чувствует огромную ответственность перед оставшимися в живых тридцатью двумя солдатами и глубокую ненависть ко всем, кто называет себя начальником, начиная от холеного долговязого хлыща — командира батальона, каждые три месяца нацепляющего новый орден на свою аристократическую грудь, как будто где-то там, наверху, с убийственной регулярностью отрывают очередной листок календаря и вручают ему никчемную награду в очередной коробочке!
Он чувствует такую близость с этими тридцатью двумя, ползущими сзади, что часто ему кажется, будто он заплачет, если они начнут сомневаться в нем, но в мясорубке войны он привык к тому, что любой и каждый подвержен сомнениям. И иногда его утешала надежда, что все погибшие, которых он вычеркнул из списка своей роты, в лучшем мире уже простили ему все, что внушало им сомнения…
Неминуемого служебного нагоняя за оставление позиции на передовой он ожидает с бурной радостью. По мере приближения к спасительному огню мысли его все больше приобретают власть над мучительной сумятицей чувств и обессиленным телом. Он уже давно понял, что война — это убийственное безумие, и последние три месяца на передовой использовал для того, чтобы скрывать от солдат бессмысленные приказы и предотвращать ненужное зло, насколько это было в его власти; лейтенанта удерживала на передовой лишь мысль о том, что другой, обычный, командир сделал бы их жизнь куда невыносимее…
Да, он с радостью ожидает первого рапорта господину майору; на этот раз он будет говорить смело и свободно, как человек, имеющий свою волю и свой взгляд на жизнь, который никогда больше не станет почтительно склоняться перед максимой «приказ есть приказ», даже если услышит ее из уст дьявола или его родных детей: глупости, трусости, тщеславия, порока или растерянности. Нет, нет и нет, его жизнь в круговерти войны тысячу раз висела на волоске и не оборвалась, почему бы теперь не поставить ее на карту ради человеческих чувств и разума? Да, он жаждет теперь, когда его роту отправили на отдых и ему уже не придется бросать ее на произвол судьбы во фронтовой неразберихе, — ах, он так жаждет наконец-то открыто выступить против приказов этого маньяка…
Солдат, тянувшихся за ним, тоже одолевают мысли; некоторые, шатаясь от слабости и пьянея от напрасных ожиданий, стремятся к огню, словно мошки… Ах, там, наверно, есть настоящие дома, где для тебя найдутся два квадратных метра сухого пола, чтобы лечь и вытянуться во всю длину, ах, может быть, там есть и вода, чтобы помыться, а может, и почта — но это уж слишком. Хоть бы одно письмо! Но сначала спать… спать… спать; ни тебе постов, ни меча смерти, висящего над тобой, как постоянная угроза… Их человеческие желания, крутящиеся сейчас вокруг того огня, такие же разные, как разные они сами; у одного, может быть, самое страстное желание наконец-то помыться как следует и побриться с теплой водой и мылом; другой мечтает о горячем супе, по-настоящему горячем, или о нормальном стуле, на котором действительно можно сидеть, вытянув ноги. Все их желания, по сути, такие трогательные, что Господь заплакал бы, если б читал в их душах. Но все, все они, как один, мечтают поспать! Закрыть глаза, лечь, вытянувшись во весь рост, и отдаться объятиям сна, как объятиям любящей женщины небесной красоты… О сон, сон, ты, милый брат смерти, ты, нежный, ласковый, божественный брат, сжалься над ними!
Внезапно впереди вспыхивает столб огня, и снопы искр выскакивают в просторный черный плащ ночи; потом огонь съеживается, и на земле остается лишь небольшая кучка тлеющих угольков, из которых иногда вырываются язычки пламени. Безумной судорогой сводит и без того измученные сердца, и солдаты напирают и напирают на него сзади, как будто их жизнь зависит от того, горит еще огонь или погас.
Человек во главе колонны находит в себе силы идти еще быстрее. Он слышит, как за его спиной швыряют в грязь тяжелые ящики с боеприпасами, но это его уже ничуть не заботит; он шагает быстро и так легко, словно и сам тоже сбросил ненужный груз. Зловещий заговор демонов украл у него половину детства и всю юность. Он пожертвовал этим мрачным посланцам преисподней свою веру, свою надежду, свою любовь, а они от жаркого дыхания войны только еще больше напыжились. Да, он обвинял самого себя в том, что ради своей ложной веры еще и принес людей в жертву злобному божеству, которое называют государством; его глаза открылись на этой войне, которая окружает рушащееся здание словно черным огнем; да, он раскаивался и страдал, но жгучее желание отважиться на большее толкает его выше… выше, как пламя, что играючи посылает свои языки вверх, и на душе у него становится так легко…
Огонь впереди почти погас, осталась лишь кучка искр, поодиночке вылетающих и меркнущих в ночи; и человек во главе колонны чувствует, как люди за его спиной вновь сникают, задавленные танталовыми муками. Неистовым усилием воли он должен тащить их вперед, как тяжеленную цепь, к которой прикован; он — связующее звено надежды, обещающей осуществиться где-то впереди. Он шагает и шагает, быстро и без особых усилий, словно может своей волей взбодрить усталую колонну. Но вдруг останавливается как вкопанный, почувствовав, что цепь за ним порвалась. Он ждет, когда поближе подойдет следующий прямо за ним тихий и замкнутый фельдфебель Шнайдер; потом слышит за спиной невнятный говор. «Пошли кого-нибудь узнать, что случилось», — говорит он приглушенно. Ему отвечает равнодушный, потухший голос: «Боргмайер упал и не шевелится». Лейтенант ощупью пробирается к тому месту, где темнеет группа людей, и догадывается: там лежит Боргмайер. Он знает, как важно не останавливаться, иначе все они сразу повалятся в грязь и безвольно отдадут себя земле и ночи; он быстро расталкивает стоящих вокруг темного холмика, сливающегося с землей и похожего на изгиб кривоватой борозды, потом хватает за рукава троих, что поближе, и говорит оживленно: «Оружие и снаряжение бросить и помочь мне нести!» Почувствовав в темноте, как они недоуменно мнутся, подгоняет: «Взялись! Всю ответственность беру на себя!» Быстро расстегнув на лежащем все пряжки, он стягивает с него шинель, заскорузлую от налипшей густой грязи, потом вчетвером они поднимают тело за плечи и за ноги, и, пока несут в голову стоящей в ожидании колонны, лейтенант кричит бодрым голосом: «Вперед, ребята, теперь недалеко! Я уже чую запах горелого».
Его голос действительно взбадривает солдат, и теперь они двигаются вперед без задержек, правда, медленно, в тяжкой борьбе с грязью и с тяжелой ношей прожитой ночи на плечах, но все же вперед, вперед бредет измотанная, вконец измочаленная колонна пехоты…