Ему показалось глупым о чем-либо рассказывать. Мать была очень серьезна, будто ей и так известно абсолютно все о том, сколько горя и боли есть на земле. И все же на дне этой серьезности таилась улыбка, словно цветок надежды. Да, это была она, его мама. Кристоф ел и пил, не отходя от ее постели, и уверенность, что здесь — его спасение, смягчила даже боль от кровоточащей раны по имени Корнелия…
А потом спало безумное напряжение и ослабла судорожная бдительность, гнавшие его к цели, тело ощутило неимоверную усталость, и он, полулежа на кровати матери и обхватив голову руками, незаметно для самого себя погрузился в глубокий сон…
Когда он проснулся, в ушах гремело, визжало, грохотало, жужжало, свистело, дудело, насмешливо горланило и мягко шелестело, словно огромные птицы пролетали над самой землей, а вперемежку с ними неожиданно глухо раздавались удары литавр. Казалось, сама преисподняя вырвалась на землю со своим гигантским джаз-оркестром. Ясный день заглядывал в комнату сквозь затемненные окна, но еще больше, чем этот шум разбушевавшейся техники, больше, чем страшный вопль сестры, с перекошенным от испуга лицом стоявшей у изножья кровати, еще больше заставило его окаменеть лицо матери; она лежала, широко открыв глаза, серьезно и печально глядя в незнаемое, будто видела перед собой ужасную рожу и ничуть ее не боялась; левая рука матери лежала на сердце, а правая на его плече. Губы ее были так плотно сомкнуты, словно она поняла: все слова бессмысленны и существует лишь живое милосердие — попутный ветер в паруса воли. Но потом совсем поблизости вдруг раздался громовой, оглушительный взрыв. И Кристоф почувствовал, как рука матери сжала его плечо и тут же легко и любовно разжалась; он увидел, что мама его угасла. И, обнимая рыдающую и дрожащую всем телом сестру, он даже не заметил, что снаружи почему-то все стихло…
Наступивший жуткий покой поразил его своей гнетущей тяжестью, и он не мог бы сказать, сколько времени уже простоял, глядя на лицо матери… Кристоф подбежал к окну и отодвинул занавеску. На улице двое чужих солдат в непривычных глазу мундирах цвета хаки, с винтовками на изготовку конвоировали опиравшегося на костыли одноногого солдата в серой форме. Словно мутный поток выплеснулся из его души, и он, отшвырнув пальто и не попрощавшись, бросился вон из дома, поднял вверх руки в знак того, что отбрасывает прочь все на свете, и побежал вслед этой троице…
Вместо эпилога
18
Перед друзьями высился израненный силуэт города с обвалившимися башнями и сорванными фронтонами, похожий на изуродованное рубцами лицо. Они были совершенно одни на широкой голой аллее вдоль Рейна. Прохладный ветер играл с шуршавшей листвой, и чем ниже опускался вечер, тем более одинокими они себе казались. Они молча шагали рядом: Йозеф, освобожденный победителями из застенка прежних властей, и Кристоф, отпущенный из плена победителей. Лица их были осунувшимися от голода, но глаза сияли радостью встречи…
Осень уже пожухла и сникла, покорившись неумолимо холодному дыханию зимы. И пока вечер опускался все ниже, они медленно-медленно брели своим прежним маршрутом вдоль Рейна. Потом постояли, облокотившись о парапет набережной и глядя на реку, чье непрерывное бормотание завораживало, как заклинающий голос, говорящий о том, что все человеческое одновременно и ничтожно, и важно.
— Тебе тоже холодно? — тихо спросил Кристоф. — И ты тоже все время спрашиваешь себя, не приснился ли тебе весь этот ужас? — И вдруг закричал, словно хотел перекричать ровное журчание воды: — Нет, нет и нет! Я не могу поверить в то, что мать и отец умерли, Ганс похоронен где-то в той мрачной стране, а уверенность в том, что Корнелия жива, жива для меня, — может быть, ее куда-то далеко увезли или над ней надругались, — но она жива, эта уверенность кажется мне сном. Уверенность в том, что она жива, похожа на надежду — ведь надежда в любую секунду может исчезнуть и в любую секунду может вновь возродиться, как огонь, который меня постоянно сжигает, но и укрепляет. Уверенность, что Корнелия — пусть недостижима, неуловима, но действительно жива…
Йозеф ответил ему, не оборачиваясь:
— За эти семь лет я не раз чувствовал, что надежду во мне уничтожить нельзя. Я пытался ее убить, задушить, затоптать, но она вновь и вновь появлялась. Ведь вся наша жизнь — это лишь надежда, мы всегда пребываем в долине надежды, мы просто не можем ее покинуть, очевидно, Бог нас не отпускает. Иногда мне так хотелось умереть вместе с этой моей надеждой. Многие другие, незахороненные мертвецы, выносили все тамошние муки легко. Для них важно было лишь получить суп, хлеб и табак; тебе наверняка знаком по армии этот адский круговорот, который держал их на поверхности. Но нам-то приходилось самим тащить на себе свою надежду — самый страшный груз, который мы сами взвалили на свои плечи. Страшный и в то же время сладкий груз, вновь и вновь разочаровывающий и вновь и вновь обещающий; мы крепко-накрепко связаны с надеждой, а она — с нами…
Он умолк, и в его молчании чувствовалось такое человеческое, такое глубокое и такое невыразимое счастье. Кристоф обернулся к нему и спросил:
— Бог мой, что же нам теперь делать? Молиться и работать?
Йозеф продолжал пристально смотреть на реку.
— Да, — сказал он, — молиться, и работать, и радоваться свободе, несмотря на муки голода, и надеяться, и возвещать правду, и каждый день думать о том, что все случившееся за эти семь лет было не сон, а явь. Ведь люди склонны обо всем забывать, на трон вновь взойдет поколение бездушных — они почти наверняка вновь победят, но мы все равно будем возвещать правду.
Тут он взглянул Кристофу прямо в лицо, и Кристоф поразился, какими мягкими и ласковыми были его глаза после таких жестких слов. Йозеф продолжил свою мысль, он говорил очень проникновенно:
— Эти бездушные люди отрицают реальность Распятия и вообще страдания Христа, хотя именно они вновь и вновь и распинают Бога на кресте. Мы будем бороться против них, пусть это и противно, требует много усилий и кажется абсолютно бессмысленным, вроде попытки выпить до дна море. У них нет ничего святого, кроме способа обеспечения их личной безопасности, как бы он ни назывался — государство, партия, церковь или деньги. В тридцать третьем году, когда распинали Христа, они сидели за первым или вторым завтраком, и их поколение, поколение незахороненных трупов, и поныне не вымерло…
Мы прошли через ужасы войны и плена, как сквозь огненную печь; мы побывали на кровавых бойнях нищеты и видели пламя у огромных серых ограждений, окружавших поля унижения; мы шли по следам псов с отвислыми животами, которых надо судить по всей строгости, как судят мародеров; мы побывали в мрачных садах бесчестья, и наши потухшие было глаза вновь загорелись ненавистью при виде красных, сладострастных одежд стражей; мы видели грязное, топкое болото проституции, которое все ширится и ширится, потому что впитывает в себя кровь бесчисленных юных девушек; мы обыскали секретные охотничьи угодья богачей всех рангов, откуда они черпали невиданное количество чистого золота; мы входили в клоаку, застывшую в метафизическом ужасе, где плачут бесчисленные жертвы абортов; мы перерыли все водостоки, уличные канавы и флигели на задних дворах, все места, где распинают и побивают бичами; мы съездили на заброшенные рудники и спустились на разболтанных медлительных лифтах в горные пещеры так называемой науки; и мы своими глазами видели смерть, шагавшую по кровавому мраку концлагерей и полей сражений, где она подбирала безнадежно искалеченных; ах, мы видели и казарменные плацы, и лагеря, где предназначенных на смерть и бичевали, и венчали терновым венцом. И всякий раз, возвращаясь из глубин ужаса, мы смотрели прямо в лицо этим радостным идиотам, отрицающим нищету и бедность, чьи глаза затянуты отвратительной плесенью бездарности, скрывающей от них действительность.
Мы должны научиться распознавать этих убийц духа, которые величают себя духовной элитой; они ни во что не верят и отнюдь не склонны к самопожертвованию. И если они назовут себя христианами, мы не поверим им, ибо они даже не продают Бога, они просто обходят Его стороной. Но мы никогда не забудем о том, что Иисус Христос был распят как жертва правосудия этого мира и что мы живем ради НЕГО, осужденного по всем правилам юриспруденции. (К счастью для эстетов, в Палестине использовали в качестве орудия казни крест, иначе им бы пришлось вешать на стену в спальне гильотину или виселицу.)