Печаль отлетела. Она не плакала уже даже над ребенком. Раз уж такая судьба — она не даст ему погибнуть, хотя бы даже пришлось когтями у людей вырывать. Какой они считают ее, такой она и будет: злой, сварливой, пускающей к себе по ночам мужиков, холостых и женатых. Но лучше женатых — это была ее месть и торжество, сладкое торжество после всех унижений, которые ежедневно сыпались на нее. Ведь она красивее Ройчихи, Матусихи и всех других, скрюченных, худых, изнуренных работой и ежегодными родами. С презрительной усмешкой она несла свою пышную грудь и золотые волосы, нарочно выпущенные из-под белого, не по-деревенски повязанного платка. Ведь всякий мог поглумиться над ней, всякий мог плюнуть ей под ноги, как эта старая уродина Плазячиха, у которой у самой-то в прежние годы был не один любовник. И все они завидовали ей из-за Яновича, и как завидовали! Они — давно замужние, пришибленные бесконечным трудом, то и дело награждаемые тумаками… Она любила лежать подле Яновича на кровати и грызть шоколад, вкуса которого они даже не знали. Пусть бы они, все эти, увидели ее так. Лежит себе, как барыня, ест шоколад, а Янович ласково с ней разговаривает.
Когда он бывал рядом, она снова на миг чувствовала себя спокойной и в безопасности — как прежде, при жизни Михала. Ненавистная деревня и все эти обозленные бабы казались бесконечно далекими. Пока он был рядом, она могла пренебрегать ими.
Лишь иногда она мертвела от страха при мысли о том, что будет, когда ребенок начнет ходить и когда из страха перед людской злобой она не сможет выпустить его за порог. Но за исключением этих кратких мгновений она жила лишь сегодняшним днем. Идти на работу, пусть и в дальнюю деревню, сбегать по ягоды, выстирать белье дачнице, отнести в местечко курицу, чтобы заработать на ней несколько грошей, — это были ее повседневные помыслы. Все остальное заполняла злоба, в ней тонули и печаль, и горе, и все, чем она была полна, когда пришла сюда.
Сплетни об Анне доходили до ушей Винцента, хотел он того или нет. Ройчиха, а вслед за ней и другие всегда ухитрялись ловко ввернуть словечко, намекнуть, дать понять, что и как. Ведь она готовит учителю обеды, стирает ему белье, пусть хоть знает, с кем имеет дело. И Винцент со стыдом ловил себя на том, что это задевает его больше, чем надлежало бы. Он искоса поглядывал на Анну, когда она двигалась по комнате, тихая, опрятная, и движениями, исполненными гармонии, складывала разбросанные книжки, с непринужденной грацией подметала пол, быстро и ловко приводила в порядок комнату. Время от времени она приносила цветы и ставила на стол в глиняном кувшине.
— Все-таки человеку веселей, когда на цветы посмотрит, — говорила она своим мелодичным голосом, и Винцент удивлялся, как это ему самому не приходило раньше в голову. Комната и вправду словно светлела, веселела от красок, и в ней пахло уже не испарениями двора, а нагретым на солнце полем.
— Могли бы они и в огороде каких-нибудь цветов посадить, а то все свекла и свекла! Хоть одну бы грядочку цветов под окном…
— А вы любите цветы?
— Люблю. Кто ж их не любит? — Она удивленно подняла на Винцента большие серые глаза. Учитель смутился. Он старательно избегал ее взгляда, опасаясь, как бы она не прочла в его глазах что-нибудь лишнее. Боялся, что она поймает его, когда он поглядывает на ее грудь, отчетливо вырисовывающуюся под блузкой, на круглую белую шею.
— Да кто она в сущности такая? — со злостью повторял он про себя. — Такая же деревенская девушка, как другие, да еще, оказывается, не случайно родившая незаконного ребенка, а и вправду гулящая. И с кем? С этим старым дедом! Ведь не по любви же… Да и с другими — пусть бабы, по обыкновению, преувеличивают, но какая-то частица правды в этом есть. Хватит и десятой доли…
Но это не только не делало его смелее, а, наоборот, казалось, проводило еще более резкую границу, которой он не решался переступить.
Минутами его охватывала печаль. Какой же совсем иной она казалась ему тогда, когда сгребала Банихино сено у реки! Грустная, непохожая на других, напевающая свою песенку о калине, мотив которой надолго застрял в его памяти. Чего он тогда себе не придумывал! А между тем действительность выглядела совсем иначе. Лгало кроткое девичье лицо Анны, лгали ее бледные губы, ее серые, так искренне глядящие глаза.
Он снова чувствовал себя таким же одиноким, как прежде. Анна стала для него лишь тревогой — ненужной, бессмысленной, на которой он со злостью себя ловил.
— Скромницей прикидывается! Что она собственно воображает.
Но Анна ничего не воображала. Она любила приходить сюда, любила поболтать с Винцентом — по-иному, чем с деревенскими. Ее тянуло иной раз забежать, посмотреть, поговорить, но приходилось считаться с бабьими языками, не из-за себя, — ей-то терять было нечего, — а из-за учителя.
— Нехорошие здесь люди… — сказала она как-то вдруг, прервав уборку.
— Нехорошие? — удивился он. — Почему нехорошие?
— Уж и не знаю, как вам сказать. Такие они здесь.
— А в других местах лучше?
— Наверно, лучше, здесь нужды больше, вот и люди хуже.
— От нужды хуже?
— А конечно… Кому плохо, у того ни к себе, ни к другим доброты нет.
— А вам как сейчас живется?
— Да так, живется. Вот только как зима придет, и подумать страшно…
Она снова принялась подметать. Винцент, взяв со стола книгу, машинально перелистывал ее.
— Вот вам хорошо. Хотела бы я читать.
— Так ведь я могу дать вам книгу!
Она улыбнулась.
— А зачем? Я читать не умею.
Он изумился.
— Как это? Совсем не умеете читать?
— Нет. А писать только лишь, чтобы подписаться, больше ничего.
— Как же так можно! Тогда, может, я научу вас?
Глаза Анны заблестели, но тотчас потухли.
— Не-ет, нельзя.
— Почему нельзя?
— Уж лучше не надо. Пришлось бы ходить сюда, бабы сейчас же начали бы языки чесать.
Он смутился.
— Я ведь не из-за себя, мне что… Они бы вам жизнь отравили.
— Но ведь можно же это как-нибудь устроить… Как же так? Взрослый человек, и ни читать, ни писать…
— А разве мало здесь таких в деревне! У вас и с ребятами хлопот хватает. А уж я останусь, как была. От этого чтения мне ведь тоже лучше не станет.
Он не ответил. Анна поставила метлу в угол, поправила покрывало на постели и вышла — тактичная, изящная, не умеющая ни читать, ни писать. Он долго прислушивался к ее легким шагам на тропинке и снова забывал обо всем, что болтали бабы по деревне.
Но они напоминали об этом при любом случае, и присутствие Анны все больше стесняло его. По ночам его мучили злые, назойливые сны, и в этих снах неизменно появлялась Анна. Словно для того, чтобы преодолеть это внутреннее беспокойство, он стал все чаще думать о Сташке. Может, она еще сидит в Бучинах? Может, не уехала к сестре, как собиралась? Надо бы собственно съездить, проведать товарку по работе. Ведь в сущности она очень порядочный человек, эта Сташка.
С тех пор как закончился школьный год и та часть дня, которую он раньше проводил в избе кузнеца, была свободна, он чувствовал себя еще хуже, чем прежде. Нечем было убить медленно ползущее время. Каждый день растягивался до бесконечности. И как-то ни с кем он не умел сойтись поближе. Из детей о нем помнила одна лишь Казя от Мыдляжей, худенький, чуть-чуть косоглазый ребенок, в узком личике которого таилось необъяснимое обаяние. Обаяние маленькой гончей или белочки, обаяние какого-то забавного зверька. Она приходила и, как мышка, скреблась у дверей. Любила все перетрогать, все рассмотреть и, как он убедился, крала при случае, что попадалось под руку. Он не делал из этого никаких выводов, как-то совестно было поднимать историю из-за пустой жестяной коробки, наполовину выжатого лимона, пуговицы или ремешка. И Винцент как-то привязался к этой Казе. А она вертелась по комнате и непрестанно болтала щебечущим, тоненьким голоском:
— Ого, какие груши у Роеков… А у нас в этом году ничего не будет. В прошлом-то году были, да мальчишки стрясли еще зеленехонькие. Здесь, наверно, тоже все обобьют… А пуще всех этот Захарчуков Сташек по садам лазит… Тато сказали, что если его на нашей яблоньке изловят, все кости ему пересчитают…