— Тю! Как это оно глянуло! Не рой, тебе говорят! Сейчас очистки сварятся.

В котле уже поднималась серая пена, на ней вскакивали пузырьки, лопались, сердито шипели, брызгая на горячую плиту.

— Видишь, варится, оглянуться не успеешь — закипит. На столько-то у тебя терпения хватит, — уговаривала Магда поросенка, который не переставал рыть землю.

Магда отодвинула его рукой от стены. Поросенок подбежал к нарам и стал чесаться боком о деревянную ножку.

— Вот видишь, нечего рыть. Было бы у меня хоть столечко муки, я бы тебе и мукой заправила. Да чего уж, сожрешь и так.

Она озабоченно взглянула на животное.

— Все тощий да тощий, ты бы поглядел у Пентеков — кабанчик, что твой бык, а ведь ему столько же времени. Все жрешь да жрешь, а толку от тебя чуть.

Магда слегка подтолкнула поросенка ногой.

— Не мешай-ка, не мешай. Надо ведь и мужику чего-нибудь сварить. Полдень-то вот-вот.

Она уселась на низкой треногой табуретке, вырубленной из пня, и принялась скоблить картошку. Быстро плюхались мелкие картофелины в ведерко, наполненное мутной, затхлой водой, еще с утра принесенной из пруда.

— Не горюй, не горюй. Сам видишь, как я тебя жалею, — твое варево уже кипит, а наше еще только готовлю. Уж я тебя не забуду, — монотонным голосом уговаривала она поросенка, с беспокойством поглядывая, как бы он не вырыл слишком уж большую яму.

Работая ножом, она изредка посматривала в маленькое мутное окно. Одно стекло было выбито, и отверстие заткнуто тряпкой. Холода еще не наступили, но ветер дул с этой стороны. Того и гляди, замерзнешь ночью.

Мало что видно было из этого окна. Стекла, словно глаза, затянутые бельмом. И мыть даже не стоит.

Она скребла картошку и напевала тихонько тоненьким голосом. Хоть и не годилось петь замужней женщине, не вчера ведь ее отдали. Девичье это дело. Но Магда привыкла еще с той поры, когда пасла коров. Длинные, длинные скучные дни. И в ясную погоду и в ненастье, в жару и в холод, изо дня в день приходилось пасти коров на большом выгоне, на лугу у леса, на косогоре между кустами можжевельника. Девочки и мальчики. И они пели тогда эти песни, обычные деревенские песни, и время не так тянулось. Все поживее шло.

Издалека-издалека отвечали другие голоса. Тоненькие, их едва доносило ветром. Это пели другие дети, из деревни, из соседнего имения, пастбища которого близко к ним подходили.

И тогда ей казалось, что живется плохо. Коротки были детские радости. А больше было горестей. То корова хлеб потравила, то стадо клевер вытоптало, а приказчик строго наказывал смотреть за скотиной. То ногу наколола, то пальцы потрескались от стирки тряпья в ручье. Больно было, до смерти.

А там надо было щипать перо и лущить горох, собирать камни вслед за плугом и складывать в кучу. Работа всегда находилась. А выдастся свободная минута поиграть с детьми, тут уж обязательно что-нибудь случится. И пошел в ход ремень.

Но Магда давно уже замужем. Теперь ей казалось, что тогда не так уж и плохо было. Голова была посвободнее, и всякий пустяк радовал. К тому же тогда казалось — все впереди, кто его знает, что еще может в жизни случиться. А теперь известно — больше случиться нечему. Как в девичьей песне поется:

Сама замуж вышла, выбирала хлопца,
Толковать с другими больше не придется[1].

Не то чтобы она когда с ними болтала. А все же замужество, далекое и неведомое, казалось тогда заманчивым. Кто его знал, что оно принесет с собой.

Теперь все известно. Как на ладони видела Магда всю свою будущую жизнь. Прямая битая дорога от нынешнего дня и вплоть до конца, барачная жизнь. Изо дня в день одинаковая.

Лишь одно могло еще что-то изменить — дети. Ее несказанно печалило, когда прошло два года — и всё ничего. Ясек, тот не слишком огорчался. А ей уже и людей стыдно было. Хотя как поглядишь кругом, так сколько с детьми горя и хлопот. И все же Магде хотелось ребенка. Пусть бы себе жил, пусть бы пищал в избе. Свой собственный, родной.

И вот теперь он должен появиться. И сразу же — новая забота. Люльку хотелось Магде ему приготовить. Доски были, Антон обещал помочь Кшисяку. Сам предложил. Оно как-то неловко, что об этом говорят, хотя все равно уж всякому видно, и как еще видно. Но это свое, домашнее дело между мужем и женой, чужих в него нехорошо путать. Не то чтобы стыд какой, — у нее законный муж. Но бабы неохотно говорят о таких вещах — разве между собой, когда сойдутся кумушки. А так — нет.

Но вот куда поставить люльку? Они с Ясеком спали на нарах. Сташек стелил себе на полу. У Маликов, мужа с женой, были другие нары, но Малик так раскидывался во сне, так его душил кашель, что Маличиха уходила от него на лавку. Лавка была широкая, сколоченная из двух досок, спать было можно. А у Маличихи сон крепкий: только подложит кулак под голову, сразу же захрапит, словно бог весть на каких перинах, на мягчайшей подушке.

Малики, пожалуй, не очень рады, что в каморке еще человек прибавится. Каморка маленькая, тесная. Но ничего пока не говорят. Да и что скажешь — дети божье благословение. Да и знали они, как Магда тужила, как ждала этого ребенка. Сами они старые, их дети выросли, ушли на сторону, и ни слуху ни духу о них. А теперь вот снова начнется детский писк и щебет. Впрочем, бывает и хуже. Вот в соседних каморках народ как теснится. У всех дети, у кого двое, у кого четверо, — а у них до сих пор ни одного ребенка не было.

Липовую люльку поскорее делай,
Я сошью пеленки из простынки белой… —

вспомнилась Магде песенка. Да вот где взять беленого полотна? Она снова посмотрела в окно. Небольшой квадрат, разделенный на четыре стекла. За ним простирался батрацкий мир. Тесный, отгороженный нерушимой границей. И дальше — ни шагу. Здесь, в этих тесных границах, кипел рабочий день, не давая и глянуть куда-нибудь в сторону.

По одну сторону — бараки. Перед бараками — вымощенный булыжником двор. Дальше конюшня и колодец. Коровники. Тут же, напротив, несколько ясеней, а за ними забор и решетка, господский огород, господский сад.

Господского дома отсюда не видно, его заслоняют деревья, амбары и сараи.

А по другую сторону пруд широко разлился; неподвижный, сонный. Он одинаковый и в солнечный день и в ненастье.

Пруд — это великий соблазн для детей. Впрочем, и для взрослых.

Не один из них раздумывал, ломал себе голову, как стащить рыбину. Хоть разок бы!

И расположен этот пруд, как назло, так, что сам на глаза лезет. Бараки мутными глазами маленьких окон смотрели прямо на него. Стоило выйти за порог, как в ноздри врывался сырой, гнилостный запах. Мимо пруда приходилось ездить в поле, мимо него возили дрова из лесу, поросят с ярмарки. Большой, темный, спокойный, он вечно стоял перед глазами на горе и соблазн человеку.

Днем трудно было что-нибудь сделать. Вокруг полно народу. То управляющий, то приказчик, то рабочие из усадьбы идут. Да в конце концов разве можно знать, кого следует опасаться? Всюду могут быть лишние глаза. У кого-нибудь на тебя старая обида — возьмет да скажет управляющему или пустит слух между рабочими, а там и до усадьбы дойдет. А то и так, чтобы подлизаться к управляющему или к самой помещице, возьмет да и скажет.

Ведь перед всяким, словно ежегодно возвращающийся призрак, стоит срок: Михайлов день.

Нет, не сладко жилось в усадьбе, не сладко. Да и где было сладко? Вот каждый и цеплялся за свое место, как пьяный за забор. А уж у кого детишки, тот над этой своей месячиной дрожал, будто над каким сокровищем.

Да и то сказать, лучше барачная крыша, чем вовсе без крыши над головой.

Так что — днем и думать нечего. Да и ночью не просто. Арендатор не дурак. Он хорошо заплатил хромому Маньчаку из деревни, тот и сторожил. Будку ему поставили на той стороне пруда, а мужик он упрямый, всю ночь либо шатается у пруда, либо притаится в будке, готовый выскочить каждую минуту.

вернуться

1

Все песни даны в переводе Л. Мартынова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: