Батраки столпились у телеги и тупо смотрели на карпа. Словно только он, один-единственный, и был в нынешнем улове. Самый важный.
Притихли ребятишки, уже раньше отогнанные приказчиком на другую сторону дороги, чтобы не путались под ногами.
— Чего мешкаешь? Скорей бросай в воду, и так еле дышит.
Кшисяк нагнулся. Медленно. Ах, как не хотелось ему разгибать спину. Он несколько мгновений смотрел на стебли травы. Ему казалось, что прошло уже очень много времени. Если бы можно было не поднимать головы, если бы не надо было глядеть на рожу арендатора, который дергал свой черный ус, на длинный нос приказчика, на круглое лицо управляющего! Кшисяк осторожно взял в руку карпа. Ступил шаг к телеге, чтобы опустить в кадку… В голове у него мешалось — где мелочь, где средняя, где крупная рыба.
— Не сюда! Ослеп? — с подавленной злобой прошипел управляющий.
Он бросил карпа куда следовало. Теперь пришлось обернуться. Он стоял один перед всеми. Слегка прислонился спиной к телеге.
Управляющий ступил шаг вперед. И еще шаг. Теперь он стоял прямо против Кшисяка.
— Рыбки захотелось, сукин сын? А картошку жрать не угодно? — заорал он, и его лицо залилось краской.
И хлестнул по морде. Коротко. Жестоко. Решительно. Потом еще раз. Его охватывало бешенство.
— Рыбки захотелось? — повторил он хрипло.
Золотые искры заплясали в глазах. Покорно согнувшись, Кшисяк отошел в сторону. Ему хотелось расплакаться, как малому ребенку. Он поглядел в сторону бараков.
— Куда? За работу! — как бичом хлестнул его голос управляющего.
Он вернулся и принялся выбирать рыбу из ведер, перекладывать в кадку. Мелкую, среднюю, крупную. По порядку. Как полагалось.
Толпа батраков притихла. Теперь уже ничего не было слышно, кроме сердитого посапывания управляющего и плеска рыбы, падающей в кадки. Ребятишки рассеялись во все стороны, кто к баракам, кто в деревню.
Опустевший пруд испускал нестерпимый смрад под лучами догорающего солнца. Водоросли быстро высыхали, съеживались, серели, сливались в одно с илом, который вымесили десятки ног.
Придя домой, Кшисяк не перекинулся ни одним словом с Магдой, хотя она неосторожно спросила, какой улов. Он мрачно сидел на табуретке и мочил ноги в лоханке с теплой водой. Легонько шевелил пальцами, чтобы смыть ил и грязь, которые въелись между пальцами, во все складки и поры кожи.
Тихо плескалась вода. В ней отражался слабый, трепетный блеск висящей на гвозде закопченной лампочки. Кшисяк засмотрелся на него, шевельнул пальцами, и золотая струйка замутилась, растаяла, чтобы тотчас появиться, принять первоначальную форму.
Теперь ему пришло в голову: «А что, если бы я там, над прудом, треснул управляющего кулаком в живот, внезапно, снизу, так, чтобы тот ногами накрылся? А потом, повалив на землю, еще и еще раз, сапогами, подкованным каблуком в зубы? Я же был босиком, — вспоминал он лениво. — Нет, все равно это нельзя себе представить, рука, пожалуй, не поднялась бы».
Бил управляющий. Для того и поставлен. Бывало, даст затрещину и приказчик. Тоже для того поставлен. Так уж веками повелось. Управляющий и приказчик затем и созданы, чтобы бить, а мужик, чтобы было кого бить.
«А ведь приказчик тоже из мужиков, — подумал Кшисяк. — Другое дело помещики. У покойного барина, говорят, была тяжелая рука». Кшисяк начал работать в усадьбе уже после его смерти. Поехал барин за границу, в чужие края, где, говорят, и снега не бывает. И больше не воротился. Барыня с детьми ездила на похороны. Вернулась в глубоком трауре, хотя рассказывали, что помещика хватила кондрашка, когда он был с какой-то девкой. Жирный был уж очень и полнокровный, да и в годах уже, а тут его разобрало с этой, там их, какой-то любовью.
Ну, тот, говорят, лупил остервенело. За всякий пустяк. Если батрак недостаточно низко поклонился. Если барину показалось, что дерзко взглянул. За пятнышко грязи под конским копытом. За одну стружку, принесенную на ногах в конюшню. Помещик без памяти любил лошадей и ради лошади готов был человека убить. Всякого лихорадка трясла, когда попадался ему на глаза. Никогда не угадаешь, что и как. Одно было известно: барин затем и создан, чтобы бить. А мужик, чтобы слушаться и чтобы кланяться барину в ноги.
Барыня, та была вспыльчива и сердита, но отходчива, людей все-таки жалела. Правда, и она иногда хватит по щеке, а рука у нее была тяжелая, хоть и женская. А все же она иной раз заходила в бараки, если кто болел, давала лекарство, перевязку, если кто порезался, делала. Покричать любила, это верно, да так резко, хлестко, как кнутом стегала.
Барышня, та уж совсем другая. И не поглядит на человека. Батрак для нее хуже собаки. Когда, бывало, говорит что-нибудь или приказывает, будто перед ней воздух. Серые глаза смотрели сквозь человека, словно сквозь стекло. Никогда не поблагодарила, не улыбнулась. Холодная, как лед. Эта не била, но все понимали: не бьет, потому что брезгает прикоснуться.
Они хозяйничали вдвоем. Барчук умер еще маленьким. И какова уж там ни была старая барыня, а люди между собой говорили, что когда барышня возьмет в руки имение, придется идти куда глаза глядят, искать другой работы. Да если еще она выйдет за помещика из Кленчан, тогда пиши пропало. Правда, она о нем думала больше, чем он о ней, он все за деревенскими девками бегал. Уж сколько раз приходилось ему давать корову на содержание ребенка. А все же он заезжал в усадьбу, и письма они друг другу писали с барышней. Так уже по всему видно — поженятся.
Магда подлила в лоханку горячей воды. Кшисяк засопел, ему стало приятно. Наболевшие, усталые ноги отдыхали.
«О чем это я думал? — сонно вспоминал он. — Да, об управляющем… Слухи передавались украдкой, со слов старых людей; говорили такое, что трудно было поверить. Что было будто бы время, когда мужики пилами резали помещиков, выпускали управляющим кишки, словно свиньям. Может, правда, а может, и нет. Как же так? Всегда мужик был мужиком, а барин — барином».
Мужика всегда били. Раньше, говорят, еще к столбу привязывали и секли так, что кровь хлестала. Некоторые даже помирали от этого. А потом уж — только так, рукой по морде, плетью или палкой, этак мимоходом.
Били и дома. Мало ли на нем, Кшисяке, дядя палок обломал?
Ему вспомнились дни его детства. Накрывшись мешком от дождя, он пасет в туманный, сумрачный, дождливый день корову. Красуля все лезет и лезет в помещичью рожь, и не уговоришь, не справишься. Нацелится рогами, а ты еще малец, едва-едва до морды ей достаешь. Влезет она передними ногами в зеленый, мокрый от дождя хлеб и уписывает, только на зубах хрустит.
А тут наскочит приказчик, погонит Красулю в усадьбу, а маленького Ясека отколотит, изругает, как последнюю тварь. А потом дядя еще отколотит. Этот два раза: первый раз, когда мальчонка воротится домой без коровы, второй раз, когда приходится, тяжело вздыхая, доставать из сундука рубль-два и тащить приказчику за потраву.
А то и в третий раз, когда вернется с Красулей из усадьбы.
Так и стоит перед глазами этот туманный, мокрый, ненастный день. А вот и другой: словно огнем жжет солнце. Жара — не дай бог. Корова не пасется. Ее жалят оводы. Она машет, машет хвостом — не отгонишь их.
Наконец, разозлится, задерет рыжий хвост, да и драла куда глаза глядят. Тут уж ее ни за что не догонишь. Маленькие ноги ушибаются о камни, путаются в бурьяне и кустах, репейник цепляется за рубашку. А Красули и след простыл.
И так прошло детство, каждый день новая напасть. Пока, наконец, Ясек Кшисяк не поступил в усадьбу и договорился, как полагалось. Обо всем по порядку, — что, когда и как.
О битье уговора не было. Это уж известно, с деда-прадеда так ведется, что мужика бьют по морде. Такой уж обычай. Может, и сам господь бог, когда создавал мир, такую мужику долю определил.
Несколько лет назад жил в усадьбе некий Ендрек. Издалека откуда-то приблудился, бывалый парень. Тому не по нраву пришлись усадебные порядки. Налетел на него как-то приказчик, а Ендрек, не долго думая, голову ему разбил. Кулак у него был крепкий, словно деревянный.