Но она слишком слаба, чтобы говорить. Она лежит в тупом одеревенении, качается на волнах колышущегося моря, утопая в несущемся со всех сторон шуме. Ей хочется лишь одного: ночи. Темной, беззвучной ночи. Отдохнуть, отдохнуть.
Но здесь таких ночей не бывает. Над дверями упорно, назойливо горит лампа. С одной стороны пышет красным жаром железная печурка. С другой — пробивается сквозь щели в деревянных стенах ледяной ветер. Туман лихорадки, сладковатый запах разлагающейся крови. И над всем этим непрестанный, мяукающий плач детей. Будто котята. У дверей кто-то стонет. Две женщины пронзительным шепотом ссорятся. Другие мечутся на постелях в тревожной, полной видений дремоте.
Веронку сжимает в волосатых лапах ночной кошмар. Из всех углов выглядывают страшные лица, какие-то призрачные морды. Тьма густа, как свертывающаяся кровь, и все же не окутывает мраком распаленной головы. Гигантский брюхатый паук ползет по стенам, наполняет собой всю палату, душит, затрудняет дыхание, гнетет к земле. Липкое тело соседки кажется телом посиневшей, вздувшейся утопленницы. Волосы, словно осклизлые водоросли, цепляющиеся хищными щупальцами за руки. Отчаянное мяуканье котят, которых топят в глинистом пруду, раздирает слух.
— Это дети плачут, — говорит себе Веронка.
Но нет, это неправда, неправда! Слепые котята барахтаются беспомощными лапками в густой воде глинистого пруда. Кружится карусель, снова возникают омерзительные, сладострастные рожи и при следующем обороте карусели исчезают во тьме. Дышащий зверь притаился в ногах кровати. Непонятный страх хватает Веронку за волосы.
А между тем она не спит. Слышит, как с перерывами, долгими, как сама жизнь, бьют часы на башне. Вот еще час. Как далеко до рассвета! Как далеко до следующего боя часов.
Наконец, воздух начинает сереть. Неуверенно, едва-едва. Пышущая жаром печурка, наконец, погасла. Чудовищные призраки тают, впитываются в стены.
«Сейчас усну», — думает Веронка.
Но в палату уже входят сиделки. Умыванье. Измерение температуры. Подают судна. Проветривают.
«Как только кончат, буду спать», — решает она.
Глаза слипаются. Тяжелые веки наливаются свинцом.
— Не спать, на то есть ночь!
Низенькая монахиня в белом накрахмаленном чепце. Тонкий острый нос.
Веронка с трудом открывает глаза.
— Читать молитву! Только все!
Этот голос, как кнутом, подгоняет.
— Отче наш…
Монотонное бормотание наполняет палату.
— Богородице, дево, радуйся…
«Ну, теперь скоро конец», — Веронка с трудом договаривает последние слова молитвы.
— Это еще что! Там, у окна — открыть глаза! Читать литанию.
Бесконечные возгласы.
Хор голосов пугливо, монотонно отвечает:
— Моли бога о нас…
— Моли бога о нас! — говорит вслед за другими Веронка, с мучительным трудом преодолевая усталость.
«Ну, теперь-то уж…»
Но теперь наступает время завтрака. Чай в выщербленной жестяной кружке и толсто нарезанный хлеб. Потом докторский обход. Потом еще что-то. И, наконец, обычный дневной шум, отголоски ссор, стоны, сердитый голос сиделки, крик детей.
Веронка смотрит на маленькое красное личико. И вдруг ее захлестывает бесконечное сочувствие, несказанная жалость. Волна любви к этому беспомощному, тихонько лежащему под больничным одеялом созданию захватывает все ее существо.
Так она лежит три дня. На четвертый врач говорит:
— Выписать домой.
Не то чтобы она была уже здорова. Но — нет места. Из родилки приносят все новых. Нельзя же класть на койку уже не по две, а по три родильницы. Стало быть — «домой».
«Где только этот дом?» — думает Веронка, проходя по больничному двору. По пятам за ней следует сиделка.
— Это вы меня так провожаете?
— Швырнешь ребенка где-нибудь во дворе, а потом возись с ним! Уж лучше присмотрю, чтобы ты вынесла его за ворота.
Веронка сперва даже не понимает. И лишь когда спотыкающиеся ноги уже несут ее по улице, эти слова доходят до ее сознания. И правда, случается. Потому так и сторожили ту женщину, что родила двойняшку. День и ночь смотрели, чтобы она кормила детей, а потом дворник сам вывел ее за ворота. «Швырнешь куда-нибудь!» За ту они боялись, как бы она не заморила голодом или не задушила детей. Но что она с ними сделает за воротами?
«Это уж их не касается», — со сжавшимся сердцем объясняет себе Веронка.
И вправду, какое им дело? Ведь это уже вне больницы… Их дело, чтобы ребенок родился, а что дальше — их не касается.
«Ну, разумеется», — убеждает она сама себя, и сердце ее все мучительнее сжимается в маленький, подступающий к горлу комок.
Дворничиха сердито бормочет что-то под нос, но все же сдает угол с сенником. Ведь у Веронки есть еще деньги.
— Только чтобы мне ребенок тут криков не устраивал, — решительно предупреждает она.
Но девочка ведет себя превосходно. Лежит тихохонько, как сверток тряпья.
— В приют отдай. Да сразу же займись этим, потому не так-то это просто.
— В приют?
— А как бы ты думала? Нешто с ребенком возьмут на службу? Разве что ты теперь такая барыня, что и в работе не нуждаешься? Только помни, что даром я тебя держать не стану, и не воображай!
Устроить ребенка в приют оказывается действительно не так-то просто. Всюду отказывают. Всюду переполнено.
— Оставь его где-нибудь в воротах, найдут, так обязаны будут взять, иначе не выйдет.
Веронка пересчитывает деньги. Они уже на исходе. Дворничиха подозрительно заглядывает ей в руки.
— Как же так, оставить в воротах?
— Обыкновенно, мало ли так делают? Уж и рохля же ты!
Но на это Веронка не может решиться. Деньги кончаются. Она уже задолжала дворничихе за две недели. Питается одним сухим хлебом. Ребенок кричит, когда она прикладывает его к пустой груди. Кричит по ночам. Веронка тоже больна. На нее нападает внезапная слабость, в глазах темнеет, в ушах шум.
— Ну, барышня, либо так, либо этак. Денег ты не платишь, ребятенок мне всех жильцов криком выживает. Кабы ты еще могла на службу поступить, я бы, может, и потерпела. Да кто тебя теперь возьмет? Чистый скелет…
Это-то верно. Веронка уже пыталась. Но ни одна дама в бюро по найму на нее и не взглянула.
— Что-то мне сдается, что никакого толку от тебя не будет. Сделай-ка, как я говорю, ведь и себя и ребенка заморишь. Не будь дурой. Ему же лучше будет.
Веронка долго всхлипывает. Но у нее ни гроша в кармане, а завтра ей надо отсюда убираться. Дворничиха сказала ей это окончательно и бесповоротно.
Но малютка слаба, в чем душа держится. И когда ее находят в воротах, она уже не дышит. С матерью тоже долго возиться не приходится; Веронка как безумная бродит по той же улице и прямо-таки сама лезет в руки полиции. Ну, и прямо в тюрьму.
…Потом она однажды стоит за тюремными воротами и смотрит в пространство, на городские улицы.
Куда, в какую сторону идти? Ни одна дорога никуда не ведет. Ни одна нигде не кончается. Безнадежно затерявшись в шуме города, Веронка долго стоит, устремив вдаль невидящие глаза. «Домой». Где этот дом? А между тем ведь он все же есть. То-то скроит мину мачеха при виде такой гостьи! Если Веронка вообще как-нибудь доберется.
Легкий узелок оттягивает руку. Ноги подгибаются. Но надо же, наконец, куда-нибудь. Хоть к дворничихе, что ли. Воспоминание о Янце, лежащей в уголку ворот, пронизывает ее холодной дрожью.
— А тебе чего здесь опять надо?
— Выпустили.
— Вижу, вижу, что выпустили, а сюда-то зачем? У меня не приют для уголовников.
Веронка вдруг бледнеет.
— Ведь вы же сами…
— Что сами? Скажи, скажи, что? Ишь какая! Ко мне прицепилась! Убирайся, и чтоб я тебя больше не видела!
Но ноги у Веронки подгибаются. Глупая слабость подступает к сердцу, к горлу, перед глазами мелькают темные пятна.
— Что это? Больна, что ли?
— Разрешили бы… только одну эту ночь… Завтра уйду.
Тонкие губы сжимаются в минутном размышлении.
— А, черт с тобой, ночуй, что ли! Но только раз, больше и не надейся!