Почти теряя сознание, расталкивая прохожих, он, наконец, добирается до людной улицы.
— Вы больны? — любезно спрашивает его встречный.
Ему отвечает дикий взгляд бегающих глаз. Игнац поспешно кидается в боковую улицу. Теперь он уже дома, наконец-то дома!
И тут только на грудь наваливается тяжелый кошмар: как сделать то, что от него требуют, как дать в руки полиции неопровержимые улики, улики несомненные, убийственные? Он должен, должен сделать это, и притом как можно скорее. Потому что — иначе…
Всю ночь он лихорадочно ворочается на постели. В лихорадочном волнении слюняво плачет в подушку от жалости к себе, к своей горькой доле шпика.
А на другой день к вечеру появляется у Анатоля.
— Вот какое дело, Анатоль…
Бегающие глаза блуждают по комнате.
— Ну?
— Видишь ли, у меня тут такой сверточек, просили припрятать. Я взял, а за мной целый день ходят. И дома… ненадежно. Нельзя ли у тебя оставить? Утром заберу, только до завтра просили сохранить.
Анатоль пристально смотрит на него. Лишь ноздри слегка вздрогнули.
— Сверток при тебе?
— При мне. Значит, можно?
— Пускай полежит. Не знаешь, что там?
Игнац смущен на мгновение.
— Не знаю, но человек верный.
— Давай.
Он взвешивает в руке тяжелый сверток.
— Куда бы только спрятать?
Дрожь в ногах Игнаца прекращается. Он снова вполне уверен в себе.
— Может, туда?..
В амбразуре окна широкое углубление. Известь осыпалась, соседние кирпичи расшатались. Сверток легко входит в дыру, и ничего не заметно. Они тщательно засыпают это место известковой пылью.
Игнац уходит. Возвращается из города мать.
— Мама, сегодня ночью будет обыск.
Морщинистые руки нервно сжимаются.
— Из-за чего опять? Ведь тебя только что освободили!
— Ничего, ничего, мама. Это пустяки. Завтра все объясню.
Мать вздыхает. Правда, ведь уже не впервые. Но завтра опять шум на весь дом. На неделю бабам хватит о чем языки чесать.
— Так я уж не стану раздеваться.
— Как хотите, мама.
— Когда же это может быть?
— Не знаю. Вы только не волнуйтесь.
— Нет, нет, сынок, — уверяет она. Но снова вздыхает.
— Свет погасить?
— Ну, разумеется. Да вы ложитесь и спите. Придут так придут. А может, и не сегодня.
Анатоль спит, но мать не может уснуть. Молится, размышляет о будущей жизни, о своих повседневных делах. Ворочается с боку на бок. Сердце беспокойно колотится. Хоть бы уж пришли, что ли! Только бы Анатоль, только бы Анатоль…
Скрип деревянной лестницы. Она в испуге вскакивает, торопливо оправляет на себе юбку.
Громкий стук в дверь. Она бежит отворять. Так и есть! Трое в штатском, один в форме. Она жмурит глаза от резкого света электрического фонарика.
— Да, здесь, — отвечает совершенно спокойно.
Анатоль уже встает. Зажигает лампу. Холодными глазами смотрит на пришедших. Они ищут в шкафу, под сенниками, в печке, — но бегло, словно для проформы. И вдруг, все сразу, лихорадочно кидаются к окну. Один вылезает наружу. Роется долго. Отброшенный кирпич с шумом падает во двор. Светят фонариками. Выстукивают стенку. Мать изумленно наблюдает. Потом опять в комнату. С белыми пятнами извести на брюках, перепачканные, как трубочисты, потому что там и сажа из трубы оседает. Теперь они принимаются за дело уже иначе. Прямо-таки с яростью. Перетряхивают всякий лоскуток. Даже зеленое покрывало, сложенное на стуле. Мать смотрит на Анатоля, но он — ничего. Прикусил губу, хмурый — смотреть страх. Но ведь ничего же не нашли, чем он так расстроен? — соображает она про себя.
Анатоль садится на кровать. Позевывает. Они бросают на него бешеные взгляды.
— Комната одна?
— Да.
— Чердак, погреб?
— Чердак рядом. Погреба нет.
До самого утра роются они на чердаке. Мать держит лампу и настороженно смотрит им на руки. «Кто их знает, еще подбросят что», — думает она, вспоминая обыск у соседей в Калише, давно еще, до войны.
Наконец, уходят.
Утром забегает Эдек.
— Ну?
— Были.
— Фью-ю! — свистит Эдек. — Вон оно что!
— Я же давно тебе говорил. А что там было?
— Три браунинга и листовки.
— Вполне достаточно. Листовки сожги, револьверы надо припрятать, пригодятся.
— Теперь нужно подстеречь Игнаца.
Но с этого дня Игнац точно сквозь землю проваливается.
Тщетно высматривают они его в тени улиц. В толпе, на собраниях. Хотя сюда-то вряд ли он посмеет прийти. Впрочем, сейчас это и не так важно. Разве затем, чтобы на мгновение отравить сердце тысячами подозрений? А может, и такой-то? И такой-то? Все может случиться. Раз уж Игнац…
— Уж больно глупо это было сделано, — рассуждает Антек. — Если бы он на другой день пришел, никто бы и не заподозрил.
— Э, ты скажешь!
— А что? Подумали бы, что шпики видели, как он нес.
— Не такие уж мы шляпы, — горячо вступается Густек.
Анатоль улыбается. За все это время только ему одному пришло в голову, что с этим Игнацем что-то не в порядке.
Но это и лучше. Слишком мучительно подозревать в брате, в товарище по труду и по общему горю врага. Подмечать черты шпика, продажного Иуды — в лице рабочего. Долго раздумывает Анатоль над судьбой Игнаца. Старается представить себе, как и что было, видит долгий путь, приведший его из смрадной конуры детства к дверям полицейского комиссариата.
Холодно, холодно смотрят глаза Анатоля. Без гнева и ярости, без горечи и разочарования. Так устроен этот мир. Борьба, которая сейчас идет, борьба, которая озарит господствующий мрак, — ведь это борьба и за Игнаца. За его черное детство, за его прогнившую юность, за всю его затоптанную, затравленную жизнь.
Впрочем, этот Игнац — в нем всегда было что-то ненадежное. Никто не знал, откуда он вдруг взялся, такой усердный. А между тем ведь он не молод, старше их всех! А появился среди них лишь теперь. Никто о нем раньше не слышал, нигде он ни в чем не был замешан — и вот только теперь. Они его ни о чем не расспрашивали, потому что это его дело, но все же он был им как-то не близок. Не поговорит, как другие, сидит мрачный в кругу молодежи и только озирается этими своими косыми глазами.
И даже не в том дело, что пожилой. Ведь вот Войцех мог бы быть дедом любого из них, а ему всегда рады, когда он заглянет. Сидит, попыхивает трубочкой, иной раз скажет что-нибудь, вроде и в шутку, а умно. Во всем разбирается, книжки читает, обо всем с ним поговорить можно. Высмеять-то тебя высмеет, а все же в конце концов хороший совет даст.
И все словно полегчало с тех пор, как среди них не стало Игнаца. Только теперь они почувствовали, как тяготили их его беспокойные выходки, его дерганье, его тревожные взгляды и вечная мрачность. Они сжились между собой, привыкли проводить вместе каждую свободную минуту, обсуждать сообща любой вопрос, а этот Игнац всегда был какой-то чужой.
И Анатоль теперь изменился, не смотрит так пытливо, проницательно, такими холодными глазами.
Наталка рада. С тех пор как она попала сюда, к этим людям, она не чувствует больше своего сиротства. Все обо всех думают, все обо всех заботятся. Очень быстро Наталка начинает понимать, что слово «товарищ» означает гораздо больше, чем слово «брат». Взять хоть и ее брата. Бросил ее после смерти родителей, когда она была еще совсем крошкой, и отправился неведомо куда. Потом до нее дошли слухи, что он женился на богатой, что ему хорошо живется, но о ней он и узнать не пытался. Могла бы и с голоду умереть. А здесь поделятся последним куском хлеба. Вместе переживают все беды, делятся каждой радостью, каждым горем. Всегда расспросят, что у тебя и как, — всякий старается помочь другому.
Наталка смотрит на всех благодарными глазами. На своих близких, на свою большую семью. И знает, что то же чувствует каждый. Когда ребят, схваченных на демонстрации, выпустили из тюрьмы, каждый сперва забежал показаться в комитет, а уж потом домой. Дома, оно всяко бывает, а сюда всегда можно прийти, все рассказать. Хоть иной раз даже и поссорятся, тоже ничего. После ссоры не остается ни затаенной обиды, ни горечи. Кончилось — и ладно, и опять все хорошо. Всегда можно сговориться. На своем языке. А дома иной раз так получается, как если бы один говорил по-китайски, а другой по-польски. Вот хоть и у Антека. Сплошной ад в доме. А ведь Антек такой хороший, такой милый парень, на редкость. И умный. Но уж так иногда выходит, что хоть и отец с матерью, а не договоришься с ними — и все. Будто какой-то другой мир.