Внезапное движение на тротуаре. Полицейский ведет оборванного подростка.

— Что случилось? Украл что-нибудь?

— Нет; патента не имеет, а торгует пирожными. Без оплаты патента торговать не полагается.

Нарваться на полицейского — это уж последнее дело. По пути треснет кулаком по башке или даст в зубы: таскайся, мол, с тобой, байстрюк проклятый. Да еще хорошо, ежели только допросят и составят протокол. Или и того лучше: дадут раза два по морде, чтобы ты, сопляк, запомнил, — и убирайся на все четыре стороны! Но вот если задержат, то в участке вши так и заедят.

Спят здесь на голых досках. Едят жиденький суп, вылавливая из него картошку пальцами, потому что ложек нет. Как знать? Вдруг арестованный возьмет да перепилит тупой ложкой оконные решетки, выскочит с третьего этажа, убьет ложкой надзирателя и часового у ворот и вырвется на свободу, в радостную вольную жизнь, с ночевками под мостом, куском сухого хлеба и матерной руганью. Так что лучше уж без ложки.

Потом переводят, наконец, в настоящую тюрьму. Сперва в цейхауз. Здесь отбирают подтяжки, шнурки для ботинок и галстуки, если у кого они есть. Затем к парикмахеру. Под резкое лязганье машинки падают клочья волос. На даровщинку, без издержек и хлопот, голова становится голой, как луна. Неприятно. Одежду в дезинфекцию! В баню! И, наконец, — в камеру. На третьем этаже, в бывшей монастырской мертвецкой, помещается «могила» — камера для малолетних.

Стрельчатые своды потолка. Высоко под ними зарешеченное оконце. У стены ворох сенников, которые складываются сюда на день.

Сидят за разное. Двенадцатилетний — за кражу часов. Восемнадцатилетний — за изнасилование девочки. Подросток — за поножовщину. И восьмилетний клоп — за стянутое с лотка пирожное. Детские лица — и лица преступников.

Самый старший — тот, который приговорен за изнасилование, — командует в камере. Он решает, кому утром убирать камеру, кому выносить смердящую парашу. За недостаточно ловкую и проворную работу он лупит толстым ремнем. А когда начинает скучать, устраивает себе развлечение: садится на спину кого-нибудь из младших и заставляет возить себя на четвереньках по камере и покрикивает, как на лошадь: геп! геп! Колотит каблуками в бока, подгоняя своим неразлучным ремнем. Прекратить игру нельзя, хотя бы колена были ободраны до крови, пот лил с лица, из носа пошла кровь, хотя бы свистящее дыхание разрывало легкие. Опять и опять вокруг камеры! Остальные смеются, — одни от жестокой радости, другие, чтобы подольститься к старшему, наконец третьи просто потому, что это так потешно выглядит. Иногда этакий дурень даже в обморок упадет, как барышня какая!

Утром поочередно в уборную. Затем стаскивают сенники к стене, подметают каменный пол. Завтрак. Жидкая похлебка и хлеб. Черный, клейкий, ложащийся камнем в желудке. Потом — ходить туда и обратно, восемь шагов вперед, восемь назад. Ходить, ходить непрестанно. Иначе отекают ноги, в пахах делаются болезненные желваки, вздуваются вены. От этого не спасает получасовая прогулка по тюремному двору — гуськом, один за другим, в мрачном молчании. Потом вторая очередь, а то тесно. Остальные сидят у стен, крутят цыгарки, рассказывают всякие истории. Веселее всего, когда появляется новичок, который не хочет слушать, краснеет, слезы у сопляка на глазах выступают. Вот тут-то и начинаются самые потешные рассказы. Рассказывают наперебой, хвастаясь один перед другим молодечеством, похваляясь, что, бывало, вытворяли! Мрачный истерический смех.

Обед. Снова хождение. Снова рассказы. В углу режутся в карты, засаленные, черные от грязи, неведомо как сюда протащенные. Битье вшей в рубашках. Наперегонки, кто больше поймает, у кого крупнее.

Любители охотятся на клопов, но разве их выловишь — целые орды вылезают из каждого угла, жирные, отъевшиеся, издающие омерзительный запах.

Наконец, приходит надзиратель. Выстраивает в шеренгу, пересчитывает. Будто кто-то мог пропасть. Выстукивает небольшим молотком решетки. Здесь, на третьем этаже, в ежедневно обыскиваемой камере. Выстукивает долго, тщательно. Заглядывает во все углы. Свет гаснет.

В праздничные дни — с утра в часовню. Отстоять обедню, выслушать поучения ксендза, покаяться в грехах. Узнать, как прекрасно, что им дана возможность исправиться, вернуться на надлежащую дорогу.

По правде сказать, так оно и есть. По выходе отсюда парню уже не приходится блуждать ощупью, он уже знает, где, что и как, с кем надо встретиться, что сделать, где нуждаются в таких, как он. Из неопытного воришки такой «химик» выходит, что только — ой! Постоянный клиент тюрьмы на будущее.

Хотя иной раз хороша и такая крыша над головой.

* * *

Господину директору стоит нажать кнопочку у своего письменного стола и весь его роскошный кабинет-лифт переносится с этажа на этаж, начиная с первого и кончая последней площадкой лестницы. Ради экономии времени и чтобы не слишком утруждать себя, господин директор нажимает кнопку. Комната-лифт мчится. На лету мелькают мрамор лестничной клетки, резная деревянная отделка, белизна, золото, бронза.

А на свалке, там, где уже обрываются улицы, куда вывозят все, что переварил и выплюнул город, двое старых людей выстроили себе убежище. Старые кастрюли, съеденные ржавчиной выварки, дырявые горшки — из чего только не выведены эти стены! Щели заткнуты лоскутьями, обрывками истлевшего тряпья, не пригодного даже для переработки на бумажной фабрике. Сверху ради тепла набросано все, что возможно, — слой пепла, обрывки бумаги, огрызки, погнутые консервные банки. Вместо дверей свешивается грязная тряпка с просвечивающими дырами. Страшный, удушающий смрад, поднимающийся со свалки, перехватывает дыхание.

Здесь живут: старый мужчина, старая женщина и Антек, Владек, или как его там, их внук. Спят на подстилке из лохмотьев среди одуряющего запаха гнили.

— Я-то?.. Ну да, работал, конечно работал. Тридцать лет на заводе. А теперь никаких сил не осталось. Молодые не работают, куда же старику.

Он греет дрожащие пальцы с опухшими суставами над жалким огоньком, чадящим в скелете эмалированной кастрюли.

— Уголь есть?

— Чуточку есть. Моя ходит, иной раз насобирает. С подводы на улице упадет или у подвала где ссыпают; все какие-нибудь кусочки найти можно. Мне-то уж не под силу идти в город, ноги болят, да женщине все-таки и легче. Все же полицейский ее не так от этого, прости господи, кусочка угля отгоняет…

— Чем же вы тут живете?

Седая голова задумчиво покачивается. И после долгого молчания бессильный, старческий голос переспрашивает:

— Чем мы тут живем?..

В мутных, закисших глазах тупое удивление. Жалостливая дамочка уходит. Тогда из-под грязной тряпки, заслоняющей вход, вылезает Петрик, Людвик, или как его там, и смотрит ей вслед — с издевкой, с ненавистью.

* * *

Долго, тщательно строили новый салон-вагон. Портьеры на окнах, сверкающие огромные зеркала, ковры. И полированное дерево столиков и нежный, как пух, плюш обивки.

В час тридцать минут ночи на вокзале кондуктор тщательно проверяет билеты у всех, сидящих в залах. Выгоняет безбилетных, запирает дверь на ключ и становится на страже. И тогда заполняется холодный, грязный вестибюль перед залом третьего класса. На скамьях, на каменном полу, на железных перилах сидят те, кто никуда не едет.

Молодежь — будущее нации — ежится на длинной деревянной скамье у входа. Босоногий подросток с прыщеватым лицом, незаконный сын Терески из переулка; тонкий, как глиста, Ясек — его отца повесили за грабеж; худая, кутающаяся в платок Генька, дочь дворничихи. Они дымят окурками, далеко сплевывают сквозь зубы, тихонько разговаривают о чем-то между собой, восторженно оглядываясь через плечо. Ни одному из них нет еще восемнадцати лет, — бродяга, карманный вор и проститутка.

Они жмутся друг к другу, — холодно. Холодом веет от каменного пола, ледяной ветер дует сквозь открытые входные двери. И только в четыре часа утра откроется зал ожидания, натопленный рай грязного, мрачного третьего класса.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: