Бредет, не оборачиваясь.
Тем хуже или тем лучше. А может, все-таки тем хуже?
«Если за мной следят, если меня узнали и идут по следу, я приведу их прямиком в Политехнический. И всех там накроют».
Ей даже не удается свести две мысли воедино. Так устала — чудится, будто булыжники ускользают из-под ног и куда-то проваливаются, а весь долгий путь на эту Голгофу она ползет на коленках.
Под ее руку просовывается чужая ладонь. Хриплый голос нашептывает в ухо:
— Маша! Ты уже давно гуляешь? Откуда ты идешь, Маша? Кто тебя надоумил сюда прийти? А я знаю, где ты была, знаю, что собираешься сделать. Это ты нас всех предашь. Никто не верит тому, что ты говоришь. Мы не спускаем с тебя глаз.
Маша не осмеливается повернуть голову. Замедляет шаг, ее шатает все сильнее. Рядом с ней кто-то есть, она видит его краешком глаза. По спине пробегают мурашки.
А голос звучит снова:
— Ну скажи, что ты еще туда придешь, скажи…
Маша бросается бежать изо всех сил. Но через сотню метров внезапно оборачивается:
— Да вы все туда угодите. Все до одного!
И чуть не падает, словно ее ударили кулаком между глаз.
Никого нет.
Ни души.
Никто за ней не шел. Не заговаривал с ней.
И все же, все же…
Она уверена, что минуту назад за ее руку цеплялся Женомор.
Но никого нет.
Так, может, это шпик из Газетного переулка?
Нет. Решительно никого вокруг.
— И стало быть?..
Впереди и позади нее улица пустынна. Фонари высятся в темноте, словно гигантские вопросительные знаки.
— Так что же?
Маша находит убежище в трактире для извозчиков. Ей приносят поесть и выпить. Она следит за входящими. Поглядывает в окно на улицу. Как только заря слегка осветила пыльные узоры на стеклах, она встает и выходит, опрокидывая по пути пустые бутылки. Теперь она очень спокойна. Ее больше ничто не волнует.
Она бредет зигзагом — в таком состоянии тротуар, вообще-то широкий, для нее явно узковат.
Возвратившись в Политехнический, она обнаруживает нас всех за работой среди разных фантастических устройств. Никто не обращает на нее внимания. Она шастает на заплетающихся ногах, заглядывая в наши комнатки. Порывисто жестикулирует и громко говорит сама с собой. Непонятно, пьяна она или репетирует новую для себя роль молодой мамаши. Она разговаривает с ребенком у себя в утробе:
— Милый мой, мой малюсенький. Будешь красавчиком. Большим, сильным и умным. Станешь свободным. Свобода — единственное сокровище русского человека. Сделаешься…
Забившись в уголок, она валится без задних ног и засыпает.
Ее поведение нас нервировало и заставляло принимать, быть может, несколько поспешные решения. Мы постановили удалить ее из группы. Некоторые вообще хотели ее убрать, но мнение Ропшина перевесило, хотя и с трудом, ибо ему пришлось прямо-таки встать на ее защиту, причем весьма пылко. В конце концов мы единогласно постановили, что Маша должна немедленно расстаться с нами. Она поедет рожать в местечко Териоки на финской границе, в нескольких километрах от Санкт-Петербурга, так что после родов о ней будет легко навести справки, ну а теперь у нас и так дел хватает. Женомор, присутствовавший на этом обсуждении, не проронил ни слова, чтобы заступиться за Машу. Это удивило и меня, и большинство наших товарищей, но чуть только все пришли к решению отсрочить крайние меры, я увидел, как по физиономии Женомора разлилось живейшее удовлетворение. Он поднялся с места и подошел пожать мне руку, шепнув едва слышно:
— Так-то лучше. Теперь увидишь. Игра пошла по крупной. Повеселимся, старина.
Я ошеломленно уставился на него. Ничего не понял — в который раз он ставил меня в тупик. А он как-то сразу на глазах помолодел.
С некоторых пор он удивлял меня всякий раз, как я с ним заговаривал. Маша вот-вот свихнется, и чем она глубже погружается в свои наваждения, тем меньше интереса к судьбе этой женщины проявляет ее возлюбленный. Еще вчера он увивался вокруг нее, заставляя ее страдать и черпая в том бесовское удовольствие. Теперь он словно бы полностью освободился от этого чувства; единственный среди всех заговорщиков, он хранил в душе достаточно беспечности, чтобы продолжать улыбаться, всегда готовый высмеять все на свете. Я был заинтригован. Что это: нежелание вникнуть, непризнание вины или великая сила духа? Если революция научила его смеяться, неужели драма Маши так его угнетает, приводит к душевной тупости и ребячливости? У него не было никакого сознания своей ответственности, день ото дня он все больше превращался в сорванца, в беззастенчивого игруна. Мне долго представлялось, что он пал жертвой страсти, но постепенно созревало убеждение: новый модус вивенди происходит от непонятного мне влияния мощных сил, дающих ему жизненную энергию, источник коих равным образом остается непостижимым. Что же это за человек? Каждый раз, как мне чудилось, что он подавлен, расплющен ужасным нравственным кризисом, он возрождался из пепла чистый, свежий, сохраняющий доверие к жизни, бодрый и ни на волосок не пострадавший. Если бы построить график его жизнедеятельности, получилась бы восходящая кривая как результирующая синусоидальных взлетов и падений; взятая же не в двух, а в трех измерениях, кривая превратилась бы в бесконечную спираль, кружащую, непрестанно расширяясь, вокруг неисчислимого множества неведомых миров. Какое волшебное зрелище всегда равного себе и притом такого разнообразного восприятия действительности! Тут угадывается некий закон интеллектуального постоянства, какому все мы подчинялись в самом нежном возрасте! В пору, когда крошечная пядь земли служит трамплином маленькой, круглой, будто бильярдный шар, мысли. Много позже это мыслительное нечто уподобится руке, осуществляющей хитроумные взломы и ограбления, наносящей дерзкие удары, что разбивают все прочие костяные шары-идеи на тысячи брызг, и они, как сошедшие с орбиты звезды, падают друг на друга со взрывами, от которых трещит Вселенная; сегодня же высшей степенью человеческого мастерства на этих заснеженных просторах стали действия той же руки, сжимающей в ладони шар империи, взвешивая его, чтобы метнуть, словно бомбу, и распылить на мельчайшие осколки.
Я смотрел на Женомора с неослабевающим любопытством. Он сидел среди нас, оставаясь в полном одиночестве, отсутствуя, будучи таким же посторонним, как в ту нашу первую встречу под крышей лечебницы — хладнокровный, владеющий собой, пресыщенный и лишенный иллюзий. По сути, именно он заставлял всех здесь действовать; если предводителем и считался Ропшин, то истинным хозяином положения, нашим общим хозяином оставался Женомор.
В одно мгновение это открылось мне с абсолютной очевидностью.
Я вспомнил все, что Женомор рассказывал о своей тюремной жизни и о детстве в Фешерваре. Тогдашняя его исповедь неожиданно пролила свет на теперешние события. Я увидел некую параллель, какие-то аналогии, соответствия между нашим терроризмом и самыми смутными мечтаниями ребенка, содержавшегося в неволе. Наши деяния, пошатнувшие основы современного миропорядка, оказались своего рода бессознательными идеями, которые еще тогда начали складываться в его голове; теперь он их формулировал, а мы лишь исполняли, что бы сами по этому поводу ни думали. А мы-то считали себя совершенно не зависящими от внешних влияний! Так, может, мы были всего лишь бледными отражениями того, что творилось в его мозгу? Истерическими медиумами, движимыми его волей, или заторможенными существами, которые питались щедрой кровью его сердца? Мы являли собой порождения некоего человеческого, слишком человеческого, сверхчеловеческого существа, результат тропизма или крайнего извращения, так что, разглядывая нас вблизи, Женомор изучал, созерцал собственных двойников, то есть совершал глубокий таинственный акт, когда вершина проникалась родством с корнями, сближал жизнь и смерть, и все это позволяло ему действовать без угрызений, без околичностей, бестрепетно, давало право лить потоки крови в полном согласии с собой, уподобляясь творцу, столь же равнодушному, как Вседержитель… Или как идиот.