Свиридов глядел на погрузившуюся в воспоминания жену и думал о том, как долговечны людские заблуждения и как трудно сквозь них пробиться. Есть ли что-нибудь проще его идеи? Рассказать о ней ребенку, и тот поймет. В воду вносят незначительную толику минеральных солей, которых в почве сколько угодно, и взамен получают белки, углеводы и жиры. Никаких реформ для этого не надо: ни сокращения посевных площадей, ни изменений в севообороте. Наоборот, площади, непригодные для обработки, найдут себе применение, они станут прудами для размножения хлореллы. Таких земель на свете великое множество… Хлорелла нужна густо населенной Европе, не менее важна для Азии, где питаются рисом, в котором ничтожно мало белков и еще меньше витаминов. Кажется, просто и ясно, а вот сын и его друзья этого не понимают. У этих людей своя, особая логика и своеобразное отношение к науке. Не хватит у них аргументов, они свою точку зрения дубинкой поддержат. Послушал бы их Арон, вот уж была бы потеха! Можно ему, впрочем, это удовольствие доставить. Он давно собирался поговорить с сыном. Прекрасный случай для Арона весело посмеяться.
— Говорят, Петр, — начинает отец, — что речь твоя в ботаническом обществе имела такой же успех, как и предыдущая у гидробиологов. Ты бы рассказал нам, что там происходило.
Вопрос застает сына врасплох. Он устремляет на мать умоляющий взгляд — она должна его избавить от ответа. Взгляд матери выражает досаду: время ли сейчас, в присутствии гостя, затевать такой разговор? Молчание продолжается, сын все еще надеется, что мать ответит вместо него.
— Я должен был выступить. Все хотят знать, что мы делаем, — неохотно отвечает он, умоляюще сложив руки и покорно согнувшись. Сам он не терпит этой позы у других, но не осуждает у себя, считая ее выражением учтивости. — Мы слишком много наобещали, теперь уже нельзя молчать. За границей серьезно занялись хлореллой, в Соединенных Штатах Америки много пишут о ней. Я объяснил членам общества, что мы разрабатываем способы кормления этой водорослью рыб. Страна нуждается в кормах, и мы исполним наш долг.
— Ты сказал им неправду, — со страдальческой усмешкой проговорил отец, — ведь я не этим занимаюсь. Страна не только нуждается в корме для рыб. Мы — ученая держава и должны развивать общие идеи в науке… Мы не можем отставать от Соединенных Штатов, Голландии, Японии, где проблема изучена полнее, чем у нас. Отставать — значит терять независимость… Никто по дал тебе права за меня говорить.
— Я знаю, отец, — приложив руку к сердцу в знак сожаления, что прервал его, защищался молодой человек. — Но если… если станет известно, что мы занимаемся чем-то другим, твои враги тебя не пожалеют. Я не могу этого нм позволить, ты большой человек, им не понять тебя.
— Я но нуждаюсь в твоей защите, никто не дал тебе права…
И снова сын не дает ему договорить. Он, конечно, с отцом согласен, отцу не нужна его защита. И все же продолжает:
— Мне больно и стыдно, когда тебя называют фантазером. Двадцать лет они отвергали твою идею о хлорелле, не верили, что эта водоросль чего-нибудь стоит. Ты победил, тебе разрешили ее изучать. Почему же не уступить и не помочь рыбоводам? Они будут тебе благодарны. Сделай это ради науки, ради других и себя.
То ли, что ученый слышит это не впервые, или обида на сына, который дважды не дал ему договорить, расстроили его, он холодно и строго отвечает:
— Я никому не запрещаю пользоваться хлореллой, как угодно: кормить скот, отдавать рыбам, извлекать из нее витамины. Моя цель — другая, и единственное, чего я прошу, это чтобы мне не мешали. Я думаю о судьбах человечества. Скажи мне по совести, Арон: имею я право не спрашивать совета, чем мне заниматься, во что верить и не верить? Я постоянно твержу это моему сыну и жене, по напрасно.
Есть в человеческом сердце запретные зоны, прикосновение к которым смертельно. Хирурга их знают и умеют осторожно обходить. Сейчас, когда сын отводил жалобы отца, казавшиеся ему опасными для старого сердца, он действовал, как заботливый врач:
— Ты не можешь, отец, решать без нас, — все еще ласково, но уже с ноткой сознания собственного достоинства убеждает он его. — В своих новых исследованиях ты будешь душой, а кем будем мы — я и мать? Неужели только руками? Тот, кто истинно любит науку, на это не пойдет…
Мать решительным жестом останавливает сына.
— Ты слишком много берешь на себя, — гневно бросает она, и слова ее, словно дробь, стучат, рассыпаются. — Я никого не просила защищать меня. Не можешь с нами работать — уходи.
Это суровое предупреждение не обескураживает сына. Он умоляюще складывает руки то ли затем, чтобы умилостивить ее, то ли с целью показать, что ему не чужда покорность.
— Меньше всего я думаю о себе, вы напрасно против меня ополчились, — он делает шаг к отцу, касается его плеча и продолжает. — Ты должен мне позволить тебя защищать, у меня больше сил и времени. Это — мой долг, ведь ты — мой учитель и друг.
Слова эти не смягчают, а еще больше раздражают отца. Он холодно отодвигается, и рука сына повисает. Хмурое лицо предвещает мало хорошего, но молодой человек не трогается с моста. Так стоят они молча друг против друга, оба невысокие, с узкими плечами, черноволосые. Один чуть согнулся и поседел под бременем лет, другой — стройный и сильный с шапкой иссиня-черных волос. У сына полные губы, такими же они были когда-то у отца. У того и у другого нос крупный, с горбинкой и раздвоенный широкий подбородок. Это все, что у них общего, а думают и чувствуют они разно, один очевидное примет за кажущееся, неправду предпочтет правде, только бы угодить кому следует и добрую славу сохранить. Для другого своя мысль — выше всяких заветов, своя вера — высший судья. Оба чтут науку, верят в нее, но цели ее видят по-разному.
— Ты какой-то бескрылый, — сказал как-то сыну отец, — в кого ты пошел?
— Я — в маму, — учтиво ответил он, — она трезвая и рассудительная.
Тогда профессор промолчал, теперь ему захотелось дать этому язычнику понять, что, кроме его убогой морали, есть и другая, выстраданная человечеством в жестокой и долгой борьбе. В этой морали уважение к человеку не ограничивается любезностью, она повелевает чтить науку, как святыню, оставаться ей верным до конца.
— Поговорим откровенно, — с горькой усмешкой предлагает профессор, — тебе вовсе не жаль ни отца, ни семьи. Ты не меня, а себя защищаешь. Отец — твое знамя, славу которого ты не прочь разделить. Я понимаю твое рвение, по сейчас, когда моему имени грозит испытание, лучше бы мне умереть. С мертвыми счеты коротки — им все прощают.
Анна Ильинична сочла, что пришло время вмешаться, и, мягко подталкивая сына к дверям, сказала:
— Ты кажется торопился, тебя ждут дела и свидания, можешь отправляться. Устала я сегодня от вас. В доме гость, а они, как волки, грызутся.
Он но дал себя увести и, осторожно освободившись от рук матери, остановился, спокойно сказал:
— Я принял предложение занять должность директора филиала рыбного института. Мы будем строить новый, совершенствовать старый рыбный завод и изучать хлореллу как корм для рыб… Так, пожалуй, будет лучше для нас. Пусть каждый пользуется хлореллой, как может… Еще одно такое столкновение, и мы, чего доброго, поссоримся… Зачем это нам?
Жена испытующе взглянула на мужа и, опустив глаза, коротко спросила сына:
— И научную работу бросишь?
Он, видимо, был подготовлен к вопросу и, иронически улыбаясь, сказал:
— Одни ученые спешат обосновывать теории, чтобы практикой потом их подтверждать. Я поступлю наоборот.
Когда друзья остались одни, Свиридов сказал:
— Будь добр, Арон, послушай мое сердце, мне кажется, что оно стало сдавать.
Каминский взглянул на друга и молча прильнул ухом к его груди. Некоторое время он напряженно вслушивался, отрывался и снова слушал.
— Сердце надо беречь… — начал было он говорить, но Свиридов жестом попросил его замолчать.
— Я все знаю… Насос пришел в упадок, и ничто уже не восстановит его. Тяжелый атеросклероз, того и жди, что меня хватит инсульт.