– Дай, – говорю, – мне полета оленей. Я тебе верну после третьего приплода столько, а потом от каждого приплода буду десять годов долю давать.

Долго ломался хозяин. Дал мне оленей. Только не дал полета, а дал два десятка. И те два десятка не пошли мне в прок.

К весне осталось у меня два оленя…

Тэко умолк. Только слабое позвякивание крышки чайника, приподнимаемой паром, нарушало тишину. Все самоеды сидели скрестивши пальцы и уставивши взоры в костер.

Тэко не спеша набил себе маленькую, совсем черную трубку.

Только когда из захрипевшей трубчонки поплыли клубы серого удушливого дыма, Тэко стал продолжать.

– Да, два оленя остались у меня. На чем теперь емдать, что кушать, как долг богатому родичу отдать? Подумал я и пошел к тому самому родичу.

– Бери, – говорю, – меня себе, вместо оленей.

– Ладно, – говорит, – возьму тебя я в пастухи. А только пасти мое стадо ты будешь не здесь, а на острове в океане.

Знал я про остров, худо говорили про него самоеды И как уйти от своей тундры, где отец мой пас свое стадо, где отец отца моего ставил свой чум? Скажи, как можно оттуда уйти?

Подумал я, да и говорю своему хозяину:

– Нет, не пойду я на остров.

Пришел к себе, а дома женка совсем больная лежит. Молоко у нее пропало, нечем дочку, которая только родилась, кормить. А сыны, те тоже всегда голодные стали ходить; что раньше собаки едали, то стал теперь сынам своим давать. И в сей же день пошел опять к богатому родичу:

– Ладно, пойду на остров твоим пастухом.

А на острову этом у родича четверо тысячи голов ходило в четырех стадах, и у каждого стада свои пастухи были…

Много, много годов прошло. Из черной гагары я белой чайкой стал… Сыны мои пастухами стали… А стадо на острове уже десять тысяч голов. И каждый год хозяин к нам езжает. Оленей клеймит своими руками. Для убоя выбирает. Лучших хоров себе на быки холостит. Сам тоже с купцом-русаком водку пьет и менку делает. Постелей по тысяче каждый год продает.

И нам, пастухам, притеснения не делал. Убивай сколько хочешь, но только для айбарданья. А постель ни-ни – хозяину надо сдавать. И вовсе плохо стало у нас с постелями: чумы все подырявились, малицы не из чего пошить.

Только и было поддержки от песцового промысла. Был тогда еще песец на Холголе. Да цену плохую русак давал!

Бывало, за десять целковых норовит первый сорт отобрать. И все больше на водку. А бутылка те же десять рублей…

Но только однажды не приехал купец. И хозяин наш не приезжал в свое время. Стали бедовать самоеды. А только потом приехал хозяин и говорит, что стадо все, все десять тысяч голов, как только станет море, он льдом на большую землю погонит.

Сам понимаешь, как такое можно делать – сколько оленей на льду-то останется. А хозяин крепко уперся на своем: погоню и погоню. Стали мы, пастухи, к такому емданью все готовить, а тут на кошки в Бугрянке пароход русский пришел. Но только не купец на нем, а какой-то начальник новый приехал. Красный ситец на зимовье купца вывесил и всех самоедов сзывать стал.

Много тот начальник сказывал про то, что новый хозяин у русаков встал – большевик называется – и будет новый порядок. Будто у богатеев оленей станут брать и малооленных наделять…

Правду скажу: думали, пьяный начальник-то этот. А только нет. Призвал к себе хозяина нашего, велел на пароход собираться. А нам перепись сделал и дал всем пастухам так, чтобы у каждого было по сту оленей. А что осталось, – «будут, – сказал, – олени казенные. А вы, пастухи, за казенными оленями глядеть должны».

Приехал этот начальник на другой год, агента привез, Госторг на острову сделал. И стали мы пастухами Госторга. Я – пастух и сыны мои пастухи. В четыре сотни стадо теперь у меня.

Жить стало легче. Есть олени – мясо есть, постели есть, одежда есть, емдать можно. Много оленей нужно самоеду. Чем больше, тем лучше.

А только понять ничего невозможно теперь. Пришел на Холгол большевик и дал оленей. На ноги, можно сказать, поставил самоеда. Ну, а нынче, как стадо прибавилось, опять неладно. Много у вас, говорит, оленей стало, богатеями стали. «Кулак» называет нас большевик.

А скажи мне, парень, разве не лучше самоеду, если много оленей? А начальник от большевика хочет оленей назад отбирать и беднякам, у которых мало оленей, мой приплод отдавать. Скажи-ка, парень, разве так можно?

Старик умолк. Вопросительно обвел своими маленькими глазками круг слушателей и бросил что-то по-самоедски.

Сразу весь чум загудел. Хабинэ подбросила охапку свежего хвороста под чайник, и яркие языки пламени потянулись к верхнему отверстию чума.

Я собирался ответить на вопрос старика. У меня не укладывалось в мозгу его сомнение в правоте людей, поставивших его на ноги за счет хозяина-богача и собиравшихся ограничить его теперь, чтобы помочь бедующему соседу.

Но мне не удалось заговорить. Ко мне повернулся хозяин чума.

– Ты, парень, гость моя. Желаешь ли, нет ли самоетька варко слыхать?

– Очень желаю.

– Винукан будет сказывать. Он знает старая варко.

При этих словах хозяина в середину круга выдвинулась массивная фигура черного как смоль самоеда с суровым, точно вырубленным из камня лицом. Большой горбатый нос и узкое лицо делали его мало похожим на самоеда; передо мной невольно воскресли образы куперовских индейцев. Это был Винукан.

Я не сразу узнал в нем шамана, который давеча приезжал к нам в Бугрино за кумкой.

Ко мне подсел маленький, пожилой самоед, с торчащими как у моржа русыми усами – Николай Летков. Он сравнительно чисто говорил по-русски. С конфиденциальным видом он мне шепнул:

– Я тебе по-русски сказывать стану, что Винукан будет напевать.

Я вынул блокнот и карандаш. Летков заправил в нос основательную щепотку нюхательного табаку. Через минуту он с наслаждением выжал из носу пальцами слизь и вытер пальцы о малицу.

Винукан уставился в костер широко открытыми глазами и, набрав полную грудь воздуха, загнусил нараспев непонятные мне слова.

Летков шепотком на ухо переводил мне их.

Вот что пел Винукан [Записав сказку, спетую Винуканом, я обратил внимание на то, что содержание ее мне почему-то знакомо. Позже, вернувшись из экспедиции, я проверил себя. Действительно, сказка Винукана была почти точным пересказом той записи, что давал мне читать Л. Н. Гейденрейх в Архангельске. Л. Н. сделал ее много раньше в Канинской тундре на материке. По записи Гейденрейха я и исправил свой текст, так как в переводе Леткова многое из спетого Винуканом было для меня непонятно. Авт].

«За длинным хребтом высоких холмов, где в долгую зимнюю ночь голубой волк со сверкающей черными искрами спиной, уставившись на полный диск луны, поет свою жуткую песнь, есть долина. В этой долине растет ягель, он высок и мягок, как шерсть полярного медведя, царя всех медведей и господина белых пустынь.

Среди этого ягеля, точно на ковре, сшитом из постелей зимних хоров, стоят чумы.

Это чумы самоедских богатырей. Их род никогда не знал счета своим стадам и богатствам.

Легкие санки, покрытые андером, незапятнанным как зимняя льдинка, с белой как снег четверкой в упряжке, точно куропатка с гнезда, сорвались от одного из чумов и понеслись в снежную даль. Скорее, чем веко успевает подняться и опуститься над глазом, санки были уже так далеко, что виден был только столб снежной пыли, поднятый их неудержимым бегом.

Это богатырь Кырыкытэа поехал к своему стаду.

Уже третье солнце кончало свой путь через небо, когда Кырыкытэа въехал в лес рогов своих оленей, такой густой, как чаща тайги самой южной, какую когда-либо видели люди. Это была только середина его стада.

Шум дыхания оленей был громче рева морских волн, когда их гонит северный ветер на кромку берегового припая. Пар из ноздрей оленей, заволакивая густым туманом все стадо, простирался так далеко вширь и ввысь, что нельзя было видеть его края.

С тынзеем, сплетенным из тонких ремней длинными ночами белого лета, Кырыкытэа выехал поймать себе упряжку для дальнего пути. Кырыкытэа собрался в большое становище, к большому русскому начальнику. Много лет не плачена ему подать. Может осердиться начальник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: