Мы видели, что в самом конце 1756 года и Елисавета приступила к первому Версальскому договору, но с особенным условием относительно Турции и Англии. Бехтеев должен был объяснить французскому министерству, что в России медлили с приступлением к Версальскому договору, желая не только восстановить доброе согласие, но и положить ему непоколебимое основание, и потому заботились именно об этом, а не об одной форме; если бы в договоре исключена была, с одной стороны, Англия, а с другой – Турция, то этот договор был бы просто восстановлением дружбы, ибо Англия относительно Франции, а Турция относительно России суть единственные державы, от которых можно ожидать нарушения мира.
Но Бехтеев дал знать Воронцову, что нельзя описать, как секретнейшая декларация прискорбна французскому двору. Он считает это дело нечестным и подозревает канцлера, что он нарочно его устроил, желая или поссорить Францию с Портою, или произвести холодность между Франциею и Россиею. Рулье выразил опасение, чтоб Бестужев не приказал нарочно сообщить декларацию Порте. «Вице-канцлер Воронцов, как честный человек, этого бы не сделал», – говорил Рулье. На Дугласа страшно раздражены, всю вину складывают на него. Рулье даже решился сказать Бехтееву, что, таким образом, нельзя иметь никакого дела с русским двором.
Официально Бехтеев доносил 8 февраля 1757 года, что акт приступления был ратификован, но ратификовать декларацию не согласились. Король выразился, что «не может согласиться на этот прекрасный секретный акт, который Дуглас имел глупость подписать». Рулье объявил Бехтееву решительно, что и политические причины, и собственный интерес Франции не позволяют этого: при нынешних обстоятельствах надобно удержать Порту от соединения с Англиею и прусским королем, не потерять при ней своего кредита и не уничтожить французской торговли в Леванте. Порта сильно встревожилась, узнавши о Версальском договоре и особенно о приступлении к нему России; успокоить ее можно было одним обнадеживанием, что она в акте этого приступления именно будет исключена, и обнадеживание было дано. После этого было бы противно обычаю и праводушию короля заключать вдруг два акта об одном деле, прямо друг другу противоречащие, и как во Франции ни уверены в сохранении тайны (хотя редко бывает, чтоб самый секретный параграф не выходил наружу), однако такой поступок тайною оправдан не будет; поэтому его величество король надеется на известное праводушие и проницание императрицы: от нее не скроется справедливость причин, не дозволяющих ратификовать декларацию, как это ни прискорбно французскому правительству.
«И подлинно, – писал Бехтеев, – французский двор приведен в великую печаль и смущение: с одной стороны, он связан данным Порте обнадеживанием, с другой – чувствует неприятные следствия отказа в ратификации. Министерство сильно досадует на графа Эстергази, на Дугласа и графа Штаремберга; на первого за то, что принудил Дугласа к подписанию декларации; на графа Штаремберга за то, что недовольно точно истолковал мнения французского правительства, которое на него в этом деле положилось; о Дугласе Рулье отзывался с великим неудовольствием. В заключение Рулье просил меня уверить высочайший двор, что, несмотря на это неприятное происшествие, король искренно желает большого утверждения благополучно возобновленной дружбы и обнадеживает, что происшедшая неприятность нисколько не воспрепятствует ему вместе с Россиею принять меры для удовлетворения венского и саксонского дворов относительно короля прусского».
Но кроме Турции Польша также представляла сильные поводы к неприятностям, потому что Франция боялась, чтоб русская партия в Польше не усилилась благодаря вступлению русского войска в эту страну; ясный признак усиления русской партии, т. е. партии Чарторыйских, французский двор видел в назначении племянника Чарторыйских и друга Уильямса Станислава Понятовского польским уполномоченным в Петербург; тщетно Август III успокаивал французский двор; тщетно Бехтеев уверял Рулье, что с Понятовского взято честное слово держаться настоящей политической системы, и если в поведении его окажется хотя что-нибудь противное, то король немедленно отзовет его; Рулье повторял одно: что Понятовский был друг Уильямса. Рулье передал Бехтееву записку, в которой говорилось, что французский король признает необходимость похода русских войск через польские земли, но необходимо предупредить могущие произойти из этого вредные следствия. Нет сомнения, что поляки, приверженные к России, замышляют конфедерацию, надеясь на подкрепление ее со стороны русских генералов, которые будут начальствовать войском в Польше, надеясь, что и одно присутствие русской армии, если б она не принимала никакого участия в польских делах, доставит им большую силу; а противники их, которые имеют прибежище к французскому двору, принуждены были бы созвать свою конфедерацию, а может быть, захотели бы и предупредить врагов. Так как поход русских войск чрез Польшу имеет целью подать как можно скорее помощь королю польскому вступлением в области его врага, то французский двор признавал и признает за лучшее, чтоб русское войско шло в Пруссию из Курляндии, захватив малую часть Самогитии; но если оба императорские двора признают необходимым, чтоб русское войско шло другим путем через Польшу, то французский двор для сохранения тишины в Польше и для успокоения турок может согласиться на это с одним условием: чтоб русское войско шло через Польшу со всевозможною поспешностью, с наблюдением наистрожайшей дисциплины и платя за все исправно. Потом французский двор признает необходимым, чтоб прежде вступления русских войск в Польшу русские министры в Варшаве устно и письменно объявили, что войска императрицы при проходе через Польшу не намерены ни под каким видом мешаться во внутренние дела республики и что все будет оставлено как теперь, особенно дело острожской ординации. Россия должна употребить все свое влияние, чтоб удержать своих приверженцев от конфедерации, и не должна ни под каким видом вступаться в частные ссоры польских вельмож. Французский король с своей стороны готов дать такую же декларацию для показания полякам, что они не могут ожидать от него никакой помощи для заведения в республике смуты и для воспрепятствования походу русских войск.
Бехтеев, возвращая записку Рулье и поблагодаря за предварительное ее сообщение, заметил, что излишне требовать обнадеживаний в таком деле, которого императрица сама более всего желает, именно сохранения тишины в Польше. Записка эта служила бы только доказательством, что коварные внушения недоброжелательных людей, старающихся возбудить недоверие между двумя дворами, взяли верх, что французский двор подозревает, будто императрица намерена подкреплять какую-то конфедерацию. Подобная записка была бы неприятна русскому двору, а может быть, подтвердила бы все те известия о недружественных поступках и отзывах французских министров в Варшаве и Константинополе, чему до сих пор императрица не верила. Не только нет ни малейшей нужды в требуемых формальных декларациях, но французский двор и не имеет никакой законной причины их требовать; несогласно с достоинством обоих дворов поступать так формально по желанию нескольких беспокойных поляков, которых ничем нельзя удовольствовать, и если французский двор будет их слушать, то часто принужден будет требовать подобных деклараций, тогда как очень легко избежать всяких неприятностей и без деклараций: пусть только министры союзных дворов прилагают общее старание содержать поляков при доброй системе, поступая во всем согласно.
«Виновник всему этому делу, – писал Бехтеев, – это французский министр в Варшаве граф Брольи, слывущий здесь знатоком польских дел. Глава французской партии в Польше – гетман коронный, почему и войска республики во власти этой партии, и она сильнее всех, и если она будет знать, что никто за других не вступится, то первая начнет всех других притеснять и тем заведет беспокойство в республике. Граф Брольи – человек очень беспокойный, любит предписывать законы и все переворачивать по своим мыслям; по природной же своей остроте и быстроте разума в состоянии выдумать множество способов для подкрепления своих мнений».