«Быть у онаго арестанта вам самому и Ингерманландского пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика, в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда же для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтобы его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом ее и. в-ства никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то не именуя, из которого места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присыланы будут от меня чрез майора Бередникова (шлюссельбургского коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти же блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится и далеко ли от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтобы он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертною казнью, коли кто скажет».
За болезнью Шубина отправлен был капитан Овцын, к которому Шувалов писал 30 ноября 1757 года: «В инструкции вашей упоминается, чтобы в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать; еще вам присовокупляется, хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и комнаты его императ. высочества вел. князя Петра Федоровича камердинера Карновича в крепость не пускать и объявить ему, что без указа Тайной канцелярии пускать не велено». Приведем любопытнейшие донесения Овцына о вверенном ему арестанте. В мае 1759 года он писал: «Об арестанте доношу, что он здоров и, хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался, что его портят шептаньем, дутьем, пусканьем изо рта огня и дыма; кто в постели лежа повернется или ногу переложит, за то сердится, сказывает, шепчут и тем его портят; приходил раз, к подпоручику, чтоб его бить, и мне говорил, чтоб его унять, и ежели не уйму, то он станет бить; когда я стану разговаривать (разубеждать), то и меня таким же еретиком называет; ежели в сенях или на галереи часовой стукнет или кашлянет, за то сердится». В июне: «Арестант здоров, а в поступках так же, как и прежде, не могу понять, воистину ль он в уме помешался или притворничествует. Сего месяца 10 числа осердился, что не дал ему ножниц; схватив меня за рукав, кричал, что когда он говорит о порче, чтоб смотреть на лицо его прилежно и будто я с ним говорю грубо, а подпоручику, крича, говорил: „Смеешь ли ты, свинья, со мною говорить?“ Садился на окно – я опасен, чтоб, разбив стекло, не бросился вон; и когда говорю, чтоб не садился, не слушает и многие беспокойства делает. Во время обеда за столом всегда кривляет рот, головою и ложкою на меня, тажке и на прочих взмахивает и многие другие проказы делает. Стараюсь ему угождать, только ничем не могу, и что более угождаю, то более беспокойствует. 14 числа по обыкновению своему говорил мне о порче; я сказал ему: „Пожалуй, оставь, я этой пустоты более слушать не хочу“, потом пошел от него прочь. Он, охватя меня за рукав, с великим сердцем рванул так, что тулуп изорвал. Я, боясь, чтоб он не убил, закричал на него: „Что, ты меня бить хочешь! Поэтому я тебя уйму“, на что он кричал: „Смеешь ли ты унимать? Я сам тебя уйму“. И если б я не вышел из казармы, он бы меня убил. Опасаюсь, чтоб не согрешить, ежели не донести, что он в уме не помешался, однако ж весьма сомневаюся, потому что о прочем обо всем говорит порядочно, доказывает евангелием, апостолом, минеею, прологом, Маргаритою и прочими книгами, сказывает, в котором месте и в житии которого святого пишет; когда я говорил ему, что напрасно сердится, чем прогневляет бога и много себе худа сделает, на что говорит, ежели б он жил с монахами в монастыре, то б и не сердился, там еретиков нет, и часто смеется, только весьма скрытно; нонешнее время перед прежним гораздо более беспокойствует». В июле: «Прикажите кого прислать, истинно возможности нет; я и о них (офицерах) весьма сомневаюсь, что нарочно раздражают; не знаю, что делать, всякий час боюсь, что кого убьет; пока репорт писал, несколько раз принужден был входить к нему для успокоения, и много раз старается о себе, кто он, сказывать, только я запрещаю ему, выхожу вон».
По приказанию Шувалова Овцын спросил у арестанта, кто он? Сначала ответил, что он человек великий и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил, а потом назвал себя принцем. «Я ему сказал, – писал Овцын, – чтоб он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что, весьма осердись, на меня закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтоб он этой пустоты, конечно, не думал и не врал и ему то приказываю повелением, на что он закричал: я и повелителя не слушаю, потом еще два раза закричал, что он принц, и пошел с великим сердцем ко мне; я, боясь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел: он, бегая по казарме в великом сердце, шептал, что – не слышно. Видно, что ноне гораздо более прежнего помешался; дня три как в лице, кажется, несколько почернел, и, чтоб от него не робеть, в том, высокосиятельнейший граф, воздержаться не могу; один с ним остаться не могу; когда станет шалить и сделает страшную рожу, отчего я в лице изменюсь; он, то видя, более шалит». Однажды Иван Антонович начал бранить Овцына неприличными словами и кричал: «Смеешь ты на меня кричать: я здешней империи принц и государь ваш». По приказу Шувалова Овцын сказал арестанту, что «если он пустоты своей врать не отстанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет». Услыхав это, арестант спросил: «Кто так велел сказать?» «Тот, кто всем нам командир», – отвечал Овцын. «Все это вранье, – сказал Иван, – и никого не слушаюсь, разве сама императрица мне прикажет».
В сентябре 1759 года арестант вел себя несколько смирнее; потом опять стал браниться и драться, и не было спокойного часа; с ноября опять стал смирен и послушен. В апреле 1760 года Овцын доносил: «Арестант здоров и временем беспокоен, а до того всегда его доводят офицеры, всегда его дразнят». В 1761 году придумали средство лечить его от беспокойства: не давали чаю, не давали чулок крепких, и он присмирел совершенно.
О родных Ивана Антоновича, оставшихся в Холмогорах, сохранилось следующее известие Зыбина: «Принц Антон Ульрих сложения толстого и многокровного и нередко подвержен разным припадкам, особенно страдает грудью, однако не очень сильно и продолжительно; по заявлению лекарскому имеет начало цинготной болезни; нравом кажется тих и ведет себя смирно. Дети его: дочери – большая, Екатерина, сложения больного и почти чахотного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима всегда разными болезненными припадками, нрава очень тихого; другая его дочь, Елисавета, которая родилась в Дюнаминде, росту для женщины немалого и сложения ныне становится плотного, нрава несколько горячего, подвержена разным и нередким болезненным припадкам, особенно не один уже год впадает в меланхолию и немало времени ею страдает. Сыновья: старший, Петр, родился в Холмогорах в 745 году, сложенья больного и чахоточного, несколько кривоплеч и кривоног; меньшой сын, Алексей, родился в Холмогорах в 746 году, сложения плотноватого и здорового, и хотя имеет припадки, но еще детские. Живут все они с начала и до сих пор в одних покоях безысходно, нет между ними сеней, но из покоя в покой только одни двери, покои старинные, малые и тесные. Сыновья Антона Ульриха и спят с ним в одном покое. Когда мы приходим к ним для надзирания, то называем их по обычаю прежних командиров принцами и принцессами».
В год смерти Анны Леопольдовны отозвался и враг ее Бирон из Ярославля, отозвался горькою жалобою на свое бедственное положение. 18 марта 1746 года он писал императрице: «К здешнему воеводе указ прислан из высокого Кабинета, в котором изображено, якобы по моему приказу козацкого полка полковник Ливен одного здешнего мещанина арестовать и бить велел. Всемилостивейшая императрица! Сколь велико мое бедствие ни есть и сколь долго оное ни продолжается, однако ж моего разума не лишен, чтоб я в такие дела вмешался. Я знаю, в каком состоянии я нахожусь. Все наказания, кои выдуманы быть могут, претерплю я с радостью, ежели я правильно в чем изобличен быть могу, а полковник Ливен должен отчет и отповедь дать. Оного человека я не знаю, он же ни мне, ни моим домашним никакой беды не сделал: что же бы меня к тому побудило! Но я такими людьми здесь окружен, от которых ежедневно многие утеснения претерпевать принужден без всякой моей вины, итак, ваше императ. величество прошу не допустить, чтоб я безвинно мучим был».