В Польше в начале царствования Екатерины особенно занимал вопрос торнский. Зная, что Петр уже являлся в Польше покровителем не одного православного русского народонаселения, но и всех диссидентов, министры протестантских дворов в Варшаве обратились к русскому министру князю Сергею Григорьевичу Долгорукому с требованием, чтоб он вместе с ними поддерживал торнских протестантов. Но Долгорукий советовал своему двору поступать осторожно. «В деле торнском, – писал он, – лучше нейтрально поступить, потому что если б, паче чаяния, у польского двора с прусским произошло столкновение, то ваше величество будете тогда в состоянии принять посредничество; также надобно смотреть, чтоб не привести поляков в отчаяние и не дать саксонскому двору повода исполнить свое намерение, ибо, когда поляки увидят вашего величества соглашение с двором прусским, которого они опасаются и вообще ненавидят, тогда, не видя себе ниоткуда надежды, принуждены будут принять предложение австрийского посланника графа Вратислава и заключить союз с двором цесарским. Поляки прусского двора не боятся, торнского декрета для него не изменят и почти все желают войны с Пруссиею, но при этом по внушению придворных креатур опасаются, что ваше величество вооружитесь против них вместе с прусским королем».
В Могилеве Рудаковский продолжал свою комиссию. От 24 февраля 1725 года он написал еще на имя Петра любопытное донесение: «В здешних краях от злоковарственных и злозамышляющих врагов побликуются сердце и утробу мою проникающие ведомости, что будто ваше императорское величество соизволил переселитися в небесные чертоги, чему я, раб ваш, не имея известия от двора вашего величества, весьма веры дать не могу. Слыша об этом, мухи мертвые нос поднимать начинают, думают, что Русская империя уже погибла, всюду радость, стрельба и попойки, и мне от их похвальбы из Могилева выезжать нельзя, да и в Могилеве жизнь моя небезопасна». Известие о спокойном воцарении Екатерины вывело Рудаковского из тяжелого положения: он поднял голову в свою очередь и начал толковать, что новая императрица не оставит в сиротстве церковь восточную, но будет всеми силами ее оборонять, как единая благочестивая государыня и протекторка святого благочестия. Донося о слухе, что будет война между Польшею и протестантскими державами по поводу торнского дела, Рудаковский писал: «Смеху достойна отвага здешнего народа, у которого нет ни денег, ни магазинов, ни войска, ни пушек, ни мелкого оружия, который надеется на одни свои сабли, да и те уже очень позаржавели; правда, мелкая шляхта сядет на коней, но не для сопротивления неприятелям, а только для грабежа и разорения своего отечества. Если этот огонь загорится, то ни я, ни князь Четвертинский, епископ белорусский, не можем оставаться здесь спокойно; да хотя бы огонь и не загорелся, то мне без отряда русских воинских людей оставаться здесь нельзя, потому что многие из шляхты присягнули лишить меня жизни; особенно враждебен мне за мою горячность к восточной церкви шляхтич Петр Свяцкий».
Страх перед последствиями торнского дела был выгоден для православных, которых теперь на время оставили в покое.
В апреле 1725 года Рудаковский был вызван в Петербург, по какому случаю канцлер писал епископу Сильвестру, князю Четвертинскому, чтоб он не сомневался относительно этого вызова: императрица не оставит православных без защиты, и как скоро Рудаковский даст отчет о подлинном состоянии православных в Польше, то или он возвратится, или кто-нибудь другой будет отправлен на его место. В ответ на уведомление канцлера Четвертинский писал сам императрице: «Отзыв Рудаковского сильно опечалил церковь божию и меня с православными, как корабельщиков на море при усилившихся жестоких ветрах. Слезно прошу, да изволите подать руку помощи мне, окруженному отовсюду смертными злоключениями, и немедленно отправить к нам какую-нибудь особу, дабы заступал нас, как господин комиссар, здесь обретавшийся, или его же самого, потому что он знает здешний край и его обычаи, стоял за правду и не молчал против врагов наших».
Опасения епископа не были напрасны. В июне он писал императрице: «По отъезде комиссара из Могилева двоих служителей моих посадили в тюрьму безо всякой причины, оковали им руки и ноги, стоящих к стене за шею приковали и шесть недель голодом морят; боясь такой же беды, прочие духовные и мирские люди разбежались, оставя меня с одним священником. Если не прислан будет скоро комиссар, то принужден буду оставить церковное правление. Тем сильнее действуют иезуиты на могилевских мещан, которые не надеются больше на русское покровительство. Также недавно прислали ко мне мещане бешенковицкие с жалобою, что православный священник от них изгнан и скоро они принуждены будут сделаться униатами. Виленский бискуп Чернявский постановил, чтоб церкви православные не строились выше школ жидовских; в Орше запрещено строить каменные церкви, а частные обиды делаются православным каждый день».
Но в то же время пришел в Синод донос на Сильвестра из полоцкого Богоявленского монастыря, вследствие чего Синод отправил к нему такое послание: «Радуемся духовно о вашем благочестии, в котором белорусская епархия в том же с великороссийскою и всею восточною церковию соединении непоколебимо пребывает. О сем радуемся, яко о общем нашем и вашем спасении. Не беспечални же есмы, слышаще о других делах твоих, неприличных православному епископу, а именно: будто ты, господин епископ, не по бозе и не по доброй совести, но по властолюбию православные монастыри, не подлежащие твоей власти, вооруженною силою наезжая, под власть свою подбиваешь и по сребролюбию своему грабишь, противящихся озлобляешь и убиваешь и своего, похищенного тобою просящих предаешь анафеме и прочая и прочая. Аще убо помянутые непотребные дела в тебе обретаются, господин епископ, престани по доброжелательному нашему совету оными славитися себе на бесчестие: не простирай насильно власти твоея за пределы епархии твоея, в монастыри, подлежащие Киевской кафедре; похищенное возврати полоцкому Богоявленскому монастырю по реестру, при сем написанному, и к клятве не буди скор».
Между тем в мае того же 1725 года по поводу сейма назначен был опять чрезвычайным министром в Польшу князь Василий Лукич Долгорукий, который по приезде в Варшаву нашел на первом плане торнское дело. В сентябре он писал императрице: «По состоянию здешних дел наилучший способ в торнском деле тот, чтоб склонять обе заинтересованные стороны к принятию медиации вашего величества; для этого нужно, чтоб короли английский и прусский и другие государства, вступающиеся вместе с ними за диссидентов, не ослабевали в своих домогательствах, требуя скорого окончания дела, употребляя угрозы словом и делом, а я в это время всеми способами буду склонять поляков к принятию медиации вашего величества и поступать с ними умеренно». В следующем месяце Долгорукий донес: «Не видя совершенно твердости в поступках протестантских государей, я до сих пор в торнское дело горячо вступать не хотел, чтоб прежде времени не показать намерение вашего величества и тем не озлобить которой-нибудь из заинтересованных сторон».
К концу 1725 года торнское дело затихло, потому что Пруссия, принявшаяся было так горячо за него, испугалась возможности религиозной войны и ослабела в своей настойчивости. Вместо торнского дела на первый план выдвинулось дело курляндское. Мы видели, что в ожидании смерти старого и бездетного герцога Фердинанда соседние державы хлопотали, чтобы будущность Курляндии устроилась согласно с их интересами, причем дело усложнялось и затруднялось тем, что претенденты на курляндский престол должны были вместе быть и женихами герцогини-вдовы Анны Иоанновны. Короли польский и прусский предлагали своих кандидатов; Россия колебалась и медлила, не желая проводить влияния этих королей на Курляндию, а поляки хотели присоединить Курляндию к своему государству как выморочный лен, разделить ее на воеводства, чего никак не хотели допустить Россия и Пруссия, чего не хотел и король польский, хотя явно и не мог этому противодействовать. Самые влиятельные польские вельможи говорили Долгорукому: «Курляндия, бесспорно, принадлежит Речи Посполитой; республика готова оружием защищать свои права и не допустить, чтоб Фердинанд имел преемника, зная, что новый курляндский князь будет иметь родственников или друзей, отчего Речи Посполитой великие беспокойства и опасность, а Речь Посполитая в своих владениях хочет быть спокойна и для того не пожалеет не только денег, но и крови». До сих пор дело шло тихо, потому что претенденты действовали только дипломатическим путем, посредством покровительствовавших им дворов, но теперь явился претендент, который захотел взять с бою невесту и герцогство. То был молодой Мориц, граф саксонский, побочный сын польского короля Августа II. Мориц, уже заключивший раз брак по расчету с богатою наследницею Викториею фон Лебен, развелся с нею и теперь искал другой богатой невесты. Такою была герцогиня Анна курляндская. Кроме того, саксонский посланник в Петербурге Лефорт писал Морицу, что можно взять Курляндию в приданое и за более привлекательною невестою – именно за второю дочерью императрицы Екатерины, Елисаветою Петровною. Мориц объявил Долгорукому, что желает знать, согласна ли будет императрица на то, чтобы он занял курляндский престол, а без соизволения ее величества дела не начнет. Литовский подканцлер князь Чарторыйский, говоря Долгорукому, что напрасно Мориц затевает такое неосновательное дело, прибавил, что, по слухам, дело начато по согласию с русскою государынею. Долгорукий отвечал, что ее величество не имеет никакого понятия о затеях Морица. Весною 1726 года при польском дворе решили отправить Морица в Курляндию и Петербург под предлогом претензий, которые его мать, графиня Кенигсмарк, имела на некоторые земли в прибалтийских областях. 24 апреля король Август разговаривал в своем саду с Долгоруким в присутствии Морица. Разговор зашел о слухе, что императрица Екатерина отправляется в Ригу; король сказал Морицу: «Если этот слух справедлив, то тебе только половину дороги ехать». После этого разговора Мориц начал говорить Долгорукому, что король велел ему самому ехать ко двору императрицы и просить ее соизволения начинать курляндское дело; Мориц при этом спросил у Долгорукого, что он ему присоветует. Тот отвечал, что лучше ему дожидаться в Варшаве известия о согласии императрицы, и Мориц объявил, что будет дожидаться. 7 мая Долгорукий писал в Петербург: «2 числа приезжал ко мне Мориц и сказал, что король непременно велит ему ехать в Петербург как можно скорее и потому он, Мориц, хочет выехать того же числа, но я его разными рассуждениями удержал и надеюсь еще удержать до 14 числа, но больше не надеюсь, потому что король очень спешит его поездкою; удерживаю я его здесь для того: если это дело вашему императорскому величеству неугодно, то чтоб поездкою Морица не подать полякам напрасного подозрения на ваше императорское величество. Я вижу, что король, не желая озлобить Речи Посполитой, ничего явно в пользу Морица делать не хочет и, что по сие время делается, король от всего отрекается и хочет помогать только под рукою разными способами. Литовский гетман Потей и некоторые другие из вельмож для короля помогают Морицу в этом деле, а другие помогать обещают. А везти Морица в Курляндию думают таким образом: король тайно от министров польских подписал позволение курляндцам созвать сейм для избрания герцога, но на этом позволении нет печати, и хотя Мориц давал подканцлеру коронному Липскому тысячу червонных за приложение печати, однако тот не согласился; поэтому король велел Морицу ехать в Петербург через Вильну, где живут гетман Потей и канцлер литовский Вишневецкий, который должен приложить литовскую печать к королевскому позволению».