XXI

Были те же дни ранней весны, как два года назад, когда солнце царства Божия восходило на горе Блаженств, и год назад, когда оно зашло на горе Хлебов. Так же покоилось, в глубокой котловине между горами, длинное, узкое, в зеленеющих весенних берегах, воздушно-голубое озеро, как бы на землю сошедшее небо; так же бледные луга асфоделей, бессмертных цветов смерти, расстилались между черных базальтовых скал, и рдели у ног Иисуса цветы анемонов, брызнувшими каплями крови по темной зелени вересков; так же плакала унылая, как шум ночного ветра в озерных камышах, киннора, пастушья свирель умирающего бога Кинира:

воззрят на Того, кого пронзили,

и будут рыдать о Нем,

как рыдают о сыне единородном,

и скорбеть, как скорбят о первенце. (Зах. 12, 10).

И чей-то тихий зов был во всем, сердце, надрывающая жалоба:

брачный пир готов, и никто не пришел.

XXII

Вспомнили, может быть, ученики, снова увидев с Хоразинских высот гору Хлебов, как год тому назад хотел народ сделать Иисуса «царем Израиля», Мессией, и вспомнив, подумали: «Царство Божие не наступило тогда; не наступит ли теперь?» И начали спорить, «кто из них больше» (Лк. 9,46); кому какое место достанется в Царстве; кто «сядет по правую и по левую сторону» Царя (Мк. 10, 37).

И пришел (Иисус) в Капернаум. И когда был в доме, —

вероятно, Симона Петра, там же, где в первые дни служения, —

спросил их: о чем вы дорогою спорили?

Они же молчали…

Вспомнили, должно быть, забытый Крест, и устыдились.

И, севши, подозвал Двенадцать, и сказал им: кто хочет быть первым, будь последним из всех и слугою всем.

И, взяв дитя, поставил его посреди них и, обняв его, сказал им:

Истинно говорю вам: если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в царство небесное. (Мк. 9, 33–37; Мт. 18, 3.)

К детям ближе Он, чем к взрослым. Взрослые Ему удивляются, ужасаются, а дети радуются, как будто, глядя в глаза Его, все еще узнают – вспоминают то, что взрослые уже забыли, – тихое райское небо, тихое райское солнце.

Вечная юность мира, детство, – бывший рай, будущее царство Божие.

… Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл то младенцам. (Мт. 11, 25.)

Здесь, в Капернаумском рыбачьем домике Симона, – тот же субботний покой, тишина блаженства, как там, на горе Преображения:

Господи! хорошо нам здесь быть.

… Бог увидел все, что сотворил Он, и вот, весьма хорошо.

Все как будто уже совершилось: Крест позади, миновала Голгофская ночь, и царства Божьего солнце восходит, незакатное.

Только что Иисус изнемогал, падал под крестною ношею, и вот опять несет ее с божественной легкостью.

Часть II. Страсти Господни

1. Вшествие в Иерусалим

I

Вшествием в Иерусалим начинаются страсти Господни.

Прежде чем говорить о самом деле, надо бы понять слово или хотя бы только, услышав его, удивиться, почему Церковь называет такое дело таким словом – наследием от нечестивейшей для нее, «бесовской» мистерии бога Диониса. «Бесы, узнав через иудейских пророков о скором пришествии Господа, поспешили изобрести басню о боге Дионисе, дабы распространить ее среди эллинов и других народов, там, где, как знали они, поверят этим пророчествам: бог Дионис, будто бы растерзанный на части, вознесся на небо», – учит св. Юстин Мученик в середине II века и, может быть, сам учению своему ужасается.[691] Но вот, вопреки этому, Церковь величайшую святыню свою, искупительные страдания Богочеловека, называет тем же словом, каким в дохристианских таинствах названы страдания «бога-беса»: «Страсти», πάθη. Между «растерзанием» Вакха, diaspasmos, и «распятием Логоса» устанавливают связь, хотя бы только от противного, не одни еретики-гностики,[692] но и такие православные учителя Церкви, как св. Климент Александрийский: «Вечную истину видит и варварская и эллинская мудрость в некоем растерзании, распятии, – не в том, о коем повествует баснословие Дионисово, а в том, коему учит богословие вечного Логоса».[693]

Если прав Гераклит: «Логос прежде был, нежели стать земле»;[694] прав Августин, что «христианство было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти»;[695] прав Шеллинг, что «всемирная история есть эон, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель – Христос»; и если мы верно угадали тайну Востока и Запада – того, что миф называет «Атлантидою», Откровение – «допотопным», а наука – «доисторическим» человечеством, – откинутую назад на все человечество, в мистерии-мифе о страдающем Боге, тень Христа, —

это есть тень будущего, а тело во Христе (Кол. 2, 17);

если все это верно, то Церковь, соединяя в слове «Страсти», πάθη, passio, свой совершенный религиозный опыт с предчувственным опытом всего человечества, поступило с божественной мудростью.

II

Так же удивительно, и, кажется, только от двухтысячелетней привычки мы и этому уже не удивляемся, – что Церковь, считая греховною всякую «страсть», а святым – лишь «бесстрастие», не побоялась назвать величайшую святыню свою «Страстями».

Что такое «страсть»? Крайнее во всем духовно-телесном существе человека напряжение воли. В слабых, не очень страстных желаниях человек знает, или думает знать несомненно, что желает себе добра, а не зла, все равно в чем – в низшем ли наслаждении, физическом, или в высшем духовном блаженстве; знает, что хочет не погубить, а спасти душу свою. Но по мере того, как напряжение воли растет, желание становится все более страстным, – воля раздвояется, противоречит себе и противоборствует: человек все меньше знает, чего хочет себе, – добра или зла, блаженства или страдания, душу свою погубить или спасти, пока, наконец, на последних пределах страсти перестает это знать уже совсем. Воля в страсти у человека раздвояется так же, как у стоящего на краю пропасти, когда он хочет от нее бежать, спастись и броситься в нее, погибнуть. Здесь, на крайней точке страсти, с волей происходит нечто подобное тому, что с разумом, на той же крайней точке, – в логических противоречиях, антиномиях (конец – бесконечность пространства и времени, делимость – неделимость материи, свобода воли и необходимость), где разум сам на себя восстает, рушит свой собственный закон тождества, говорит одному и тому же «да» и «нет», как бы изнемогая в агонии, смертном борении с безумием. Та же агония постигает и волю в крайнем безумии страсти. Это всего очевиднее в сильнейшей из всех страстей – половой, где не только физическая боль становится иногда наслаждением для грубой похоти, но и духовное страдание – блаженством для нежнейшей любви; где одно с другим неразделимо смешаны, как два разделенные в корнях, а в верхушках сросшиеся дерева, так что любящий иногда не знает, чего хочет – ласкать или терзать любимую, умереть за нее или ее убить.

III

Помня, что от наших страстей человеческих до Страстей Господних – как от ада до неба, будем помнить и то, что один закон противоборствующих сил господствует и здесь, в небе, и там, в аду: разуму непостижимое, рушащее логический закон тождества, противоречие воли; «да» и «нет» одному и тому же; душу свою погубить и спасти; страх страдания и страсть к страданию.

вернуться

691

Just, Apol 54, 2–3, 6.

вернуться

692

Вспомним гэматитовую печать перстня, один из тех «магических» камней, какие употреблялись у гностиков II–III веков по Ρ. Χ., с изображением бога или человека, распятого на кресте, и с надписью Orpheus Bakhikos, – «Вакховых таинств Орфей» – A. Boulanger, Orphee, 1925, p 146–148. – O. Wulff, Altchristliche Bilderwerke, 1901, Ι, p. 234, pl. 56 – Fr. Dölger, Der heilige Fisch, 1922, p. 256, pl. 36 – Ot. Kern, Orphica fragm., p. 46.

вернуться

693

Clement. Alex., Strom. 1,13

вернуться

694

Heracl., Fragm. 31.

вернуться

695

Alfr. Jeremias, Die Ausserbiblische Erl öserererwartung, 1927, p. 6.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: